Путешествие — 4

УТРО И СОЛНЦЕ

Я проснулся в тети-Марфиной светелке отдохнувший, бодрый, с удивительным чувством свободы. Уж и не помню, когда я так ощущал ее. Это чувство было свежо и остро, сон как рукой сняло. Некоторое время я полежал в кровати под стеганым одеялом, глядя на яркие пятна солнца на занавесках.

Ясно мне стало, что каждый день теперешней жизни – событие, много событий. Время удивительно растянулось, словно удалось перейти какой-то барьер, и не только день – каждый час теперь был полон больших и маленьких происшествий.

Да разве что в детстве бывали такие вот минуты, да и то ненадолго. Но теперь… Ни одна душа не знает, где я нахожусь, – шутка ли: в пятидесяти километрах от Калуги, в одной из многочисленных деревушек, поди-ка отыщи меня здесь. Даже тетя Марфа и Вася понятия не имеют, кто я такой в городской своей жизни, да им и не нужно, самая лучшая визитная карточка – я сам, со своими человеческими свойствами, достоинствами, недостатками… Все – снова, все – как будто бы в первый раз. И впереди – неведомый, но наверняка насыщенный событиями пятый день. Что будет? Где я окажусь днем, вечером, ночью?

«Не имейте, не стремитесь иметь, – предупреждали мудрецы всех времен. – То, что ты взял, потеряно для тебя. То, что отдал, – твое». Большой смысл, огромный смысл в этих простых словах. Вновь и вновь я осознавал его. Именно желание иметь предметы материального мира лишает нас главного в человеческой жизни – свободы.

В щель между ослепительными занавесками виднелось голубое чистое небо. Погода опять на редкость. Дорога зовет.

Сбросив с себя одеяло, я соскочил на дощатый пол, ощутив ступнями его теплую, чисто вымытую шероховатость.

Вася, который, к моему удивлению, еще спал на своем сундуке, зашевелился тотчас, протер глаза и, как по команде, вскочил тоже – стукнул босыми пятками. Увидев, что я делаю гимнастику, он принялся было за мной повторять, но, сделав пару движений, махнул рукой и побежал умываться, вспомнив про свое строительство.

Тетя Марфа давно встала – в своей обычной одежде, в неизменном платочке, вздыхая и охая, она уже раздула самовар: он тоже пыхтел и гудел, трещали разгорающиеся лучинки. Тоненько и сипло, с переливами, запела закипающая вода.

Я полил Васе из ковшика, Вася полил мне – вода была холодная, только что из колодца, прямо ледяная, да и на дворе еще было прохладно. И так молодо и бодро стояли, сверкая окнами, освещенные с одного бока желтовато-розовым утренним солнцем, ладные, словно помолодевшие за ночь дома Каменки, так звонко распевали птицы, что я почувствовал радость уже оттого, что встал так рано, а не разлеживался – и вот теперь, позавтракав наскоро, нажму на педали и поеду сквозь этот пронзительно свежий утренний мир.

Завтракал я так, словно опаздывал, оправдываясь перед тетей Марфой и Васей тем, что много нужно проехать сегодня. И было чувство важности и необходимости предстоящего.

И еще удивительно: тетя Марфа и Вася были словно родные мне. Вот же она, душа русская! Оба они подтвердили слова Сергея из Калуги, что дороги до Брянска неважные. Правда, сами они дальше Ульянова не бывали, да там и вообще мало кто из здешних бывал. Брянск – это «другая губерния», вся связь через Калугу, но все, кто забирался когда-нибудь дальше Ульянова, в один голос говорили, что не проехать там, не пройти – песок. Лучше мне сворачивать от Козельска направо и ехать через Сухиничи – длиннее дорога, но зато вернее: машины там вроде как ходят.

Но на меня их советы произвели как раз обратное действие: я решил ехать прямо.

Перед отъездом Вася спросил мой московский адрес, на всякий случай, по обычаю гостеприимных людей обмениваться адресами – вообще-то он редко бывает в Москве. А тетя Марфа сказала: «Вы, сынок, поспрашивайте там у себя, у художников, может, кто избу купит или приедет на лето. У нас сюда много художников из города приезжает…»

Простившись, я в последний раз посмотрел на гостеприимный двор, на большую избу, где одинокая тетя Марфа охает долгими зимними вечерами, на плетень, к которому вчера, знакомясь с Васькой, прислонил велосипед, на горку досок, нужных для коровника, на все мелкие детали дворика, избы, крыльца, которые теперь останутся со мной навечно. Решительно взял за руль своего друга, вывел его на шоссе, сел – и тотчас замелькали мимо придорожные камни, травы, кустики на обочине, поплыли домики и деревья, заработал счетчик, набирая привычный ритм. Впереди был новый день, впереди был огромный, залитый солнцем мир.

Машин совсем не было на шоссе, – видимо, еще рано, – я был один, совсем один, летящий в неведомое, солнце поднялось еще не очень высоко, но уже припекало. Оно было слева, а прямо перед глазами, по ходу – растворенный в прохладном воздухе солнечный свет – утренняя серебристая дымка.

Как еще передать это чувство свободы? Нет слов, но стойко в памяти воспоминание об ощущении свежести утра, новизны и необычной прелести его, об ожидании непременной радости и в дальнейшем…

Да, да, это истина: брать с собой по жизни только то, что крайне необходимо, не отягощать себя лишним грузом. Но… Увы, нет полного счастья без людей, мы – общественные создания… Поля, леса, реки, деревья и травы, цветы – это здорово! Но как же добиться того, чтобы всем вместе было нам весело, дружно и хорошо среди чудесной этой природы? Нелегкая задача…

Первое большое поселение – Козельск. Русский город, исконно русский, крепко стоявший против врагов. И против татар когда-то — «Злой город», так прозвали его татары, потому что защищался упорно, — и в Отечественную. Странно было увидеть, что внешне он – ничего особенного: обычная большая деревня, ни крепостных стен, ни валов. И только в центре – сгущение изб и переход количества жилья в качество: двух-трехэтажные деревянные и каменные дома. И, как всегда, противный велосипеду тряский старинный булыжник, седой от пыли и времени. И конечно же крутизна улиц: раз город, – значит, у реки, а раз у реки, – значит, крутые берега, холмы. Река — Жиздра.

Вот оно, истинное значение слова «провинция»: «Как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем…» А когда-то этот город был центром удельного княжества…

Около девяти часов утра стоял я на холме над Жиздрой в центре Козельска, прислонив к себе велосипед и раздумывая, как ехать дальше. Было летнее провинциальное утро. Аборигены и дачники шли с бидонами и сумками за молоком, за хлебом, за маслом – к завтраку. Матово-серебристые бидоны сверкали на солнце, качаясь в руках, белели платьица и косынки – мирные дачные фигурки двигались вдоль пыльных улиц героического древнего городка. Кому и чему всегда так верен был он, какую тайну так свято и неприкосновенно хранил? Когда-то события бурлили вокруг него, но вот повернулось колесо времени, история выбрала другие пути, безжалостно оставив его в стороне. Провинция…

Люди, которых я спрашивал, советовали ехать через Сухиничи. Только один шофер бывал дальше Ульянова. Он подтвердил, что там непролазный песок.

Солнце для меня – Божья благодать! Никакие опасности не страшны, не пугают беды, когда все вокруг залито его лучами. Между нами словно бы существует прочная связь, и, когда солнце светит, опасности преодолимы, беды проходят и кажется, что жизнь будет продолжаться вечно. Конечно, хорошо если и солнце – в меру.

Дорога прямая, вполне приличная, по обеим сторонам однообразный пейзаж, к которому я привык: поля, перелески… А прямо перед глазами – блестящая отраженным светом солнца лента асфальта. Изредка, очень редко, проносятся грузовики, объезжая меня, в зависимости от характера своего водителя: осторожный, спокойный водитель – объезд широкий и бережный; лихой и нервный – грузовик едва не задевал меня своим бортом…

Время как будто бы остановилось: я двигался по шоссе, а вокруг все оставалось по-прежнему – такое же солнце, такие же перелески, поля, такая же тишина. Слышно было шуршание шин велосипеда, и, как всегда, с периодичностью ударов сердца пощелкивал счетчик.

Миновав двадцатый километровый столб, я стал присматривать место, и, когда шоссе погрузилось в лес, негустой и нехмурый, наполненный солнцем, я остановился, пересек неглубокий кювет, продрался сквозь заросли кустарника и очутился на уютнейшей маленькой полянке, желтой от солнца, с резкими тенями, с высокой травою до пояса и цветами. Озеро солнца… Какая же была тишина!

В СТРАНЕ ПЕСКА

Пустынная какая-то, почти безлюдная деревня – Колосово. Единственный после нее пешеход сказал, что на Дудоровский нужно сворачивать, не доезжая Ульянова. Километрах в двух перед этим селом должен быть перекресток, поворот направо – вот туда-то и нужно мне. И будет сначала маленькая деревушка Дьяконово, а потом, километров через двенадцать от нее, – Дудоровский.

Увидев впереди большое село, заметную издалека церковь – златоглавая, белая, – я понял, что это, по всей вероятности, и есть Ульяново, километра два до него. А тут как раз и показалась дорога, сворачивающая направо.

Но дорога эта была такой несерьезной, такой непохожей на шоссе – хотя по атласу автомобильных дорог здесь была красная линия, то есть «шоссе», — что я остановился в нерешительности… На счастье, впереди показалась черная точка – кто-то двигался из Ульянова. Точка приближалась довольно быстро, и вскоре я понял, что это – велосипедист.

Велосипедист подкатил – худенький мужичок в черном пыльном костюме, – я махнул ему рукой, он остановился, слез.

– На Дудоровский сюда сворачивать, не скажете ли?

– На Дудоровский? Сюда. Сначала Дьяконово будет, за ним – Дудоровский. Поехали, я покажу.

Мужичок взобрался на свой облупленный ржавый транспорт – что-то скрежетало в нем при каждом обороте педалей, – и мы свернули с ульяновской высокой дороги на эту, узкую, несолидную.

– А вы издалека едете-то? – спросил он.

Когда я объяснил, откуда еду и куда, то, вместо того чтобы подвергнуть сомнению или хотя бы просто критике мою затею, он внимательно осмотрел на ходу мой голубенький, имеющий довольно новый вид «транспорт», а также рюкзак, флягу, запасную покрышку, привязанную к рюкзаку, и, видимо, довольный осмотром, с ласковостью деревенского доброго человека принялся меня успокаивать, убеждать, что хоть дорога, по которой мы едем, – плохая, однако с такой машиной, как моя, я все-таки доберусь и до Дудоровского, а там, глядишь, и до Одессы…

– Дорога, она, конечно, неважная, да ведь потихоньку можно и ехать. Я-то ведь тоже езжу – и до Колосова ездил, и в Дьяконово. Где проедешь, а где пешочком, а там, глядишь, от Брянска и шоссе пойдет, а по шоссе чего же не ехать? Главное, это чтобы не торопиться и чтоб машина в порядке, а доехать можно, конечно, что ж…

Милый дяденька – рыбак рыбака видит издалека! – однако я с тревогой смотрел, как из-под шин его развалины пылит песок и стелется сзади дымом, оглянувшись, удостоверился, что у меня – то же самое, и уж совсем стало волнительно, когда нас обогнал грузовик и за его задними колесами творилось такое… Желто-коричневые клубы ярились скрытой мощью, пухли, росли, и, когда грузовик проехал, нас накрыло белое, непроглядное облако. Мужичок на своем велосипедике в двух шагах от меня был как расплывчатый призрак и как раз в этот самый момент договаривал свою последнюю фразу:

– … а доехать можно, конечно, что ж…

Пыль довольно быстро осела, я огляделся и, несмотря на свое беспокойство, увидел картину просто замечательную. Вокруг было желтое, зеленое, голубое. Широкая медовая дорога простиралась вперед; справа, под углом к ней, за кустами и чуть внизу, виднелась другая, по ней сейчас ехал еще один неизвестно откуда взявшийся грузовик – маленькая темная точка, – а за ним стелился живой клубящийся золотой хвост. Людей нигде не было, строений тоже – только песок, кусты и деревья под бледно-голубым небом, и чудилось, что мы с моим спутником попали в сказочную страну. Страну живого песка. Он был тих и неподвижен, этот песок, но, казалось, он только и ждет случая, чтобы взвиться, взлететь, осветиться на солнце каждой песчинкою и, полетав, бесшумно осесть опять, выжидая нового случая… И в этой обманчивой неподвижности его виделось загадочное коварство.

Вскоре мужичок пожелал мне счастливого пути и свернул по тропке направо, поднимая за собой маленькие смерчи, а я опять остался один, совсем один под ярким палящим солнцем, во власти песка.

До Дьяконова пришлось слезть с велосипеда раза три – колеса не проворачивались. Дьяконово – очень симпатичная деревушка: среди леса, какая-то затерянная. Эх, если бы не такая дорога!

При подъезде к ней встретила меня табличка: «Ящур! Остановка транспорта запрещена». Но разве мог я ехать, не останавливаясь? Однако почти через всю деревню пришлось идти пешком, волоча за собой ставший обузой транспорт, потому что дорога – сплошной песок. Руки уже начинали ныть, фляжка была пуста. Спрашивать молоко здесь, наверное, – верх глупости, ящур ведь! Все же пить так хотелось, что мрачные мысли о неизвестной мне болезни отступили на задний план. В одной из избушек, которая показалась мне чище, я решил попросить хоть воды. То есть я бы, конечно, сам достал из колодца, но колодцы все были без ведер.

Я прислонил велосипед к забору – за забором ярко желтели подсолнухи – и постучал в дощатую дверь. Открыли не сразу – в дверях показался настороженный молодой парень. Пригласив в избу, он дал мне воды, зачерпнув ковшиком из ведра. Плюнув на предосторожности – живут ведь люди! – я начал пить. В избе, которая изнутри была совсем не такой чистой, как снаружи, прямо на полу копошились голопузые маленькие дети. Я пил, а сам внимательно рассматривал их, стараясь найти страшные признаки неизвестной болезни. У одного был что-то слишком большой животик, но, может быть, это и не так страшно? Никаких других признаков не было. Из ковшика же я наполнил пустую фляжку…

Еще когда пробирался через. Дьяконово, встреченные женщины с жалостью смотрели на меня, покачивая головами.

– Так на Дудоровский ехать? – спрашивал я.

– Так, так, – отвечали мне. – Ох, сынок, сынок, и куда ж тебя занесло? До Дудоровского наплачешься…

Ехать было почти нельзя — лишь время от времени я садился в седло и проезжал метров двадцать–тридцать, изо всех сил давя на педали.

И приблизительно через час очутился километрах в трех от этой маленькой ящурной деревушки.

Лес, густой смешанный Брянский лес, захламленный, кочковатый, с болотцами и камнями. Среди этого леса – довольно широкая песчаная река, которую лишь в очень далеком приближении можно назвать дорогой. Ноги тонут по щиколотки, колеса велосипеда – до спиц, ровно настолько, сколько нужно, чтобы, сев на него, не сдвинуться с места. Его и просто так волочить за собой трудно. Бывают разъезженные дороги, с краю которых или параллельно которым бегут утоптанные пешеходные тропинки. Здесь – каждая тропка моментально превращается в песчаный ручеек, а по целине нельзя провести машину и несколько метров – хворост, кустарник, камни, кочки.

Ставшее безжалостным палящее солнце. И – ощущение ничтожества своего перед обступающей громадой леса.

А под ногами – вязкое горячее месиво, которое считается по карте «шоссе». Кое-где сквозь песок проглядывают уложенные в продольный тесный ряд бревна.

Вода во фляжке, хоть она и была ящурная, кончилась очень быстро. Дальше все продолжалось на одной лишь моей голой выносливости.

И все-таки этого чувства я никогда не забуду! Чувства уверенности, что, несмотря ни на что, все кончится хорошо. Чувства уверенности в себе! Эти три или четыре часа, что я был наедине с дорогой, Брянским лесом и солнцем, чему-то новому научили меня и еще раз дали понять: все хорошо, пока ты не падаешь духом, все устроится лучшим образом, трудности обернутся удачей, неудачи – счастьем. Не бог весть какое серьезное испытание, а все же приятно.

ПОСЕЛОК

Первой мыслью, когда я выбрался из леса и увидел домики поселка, была мысль о молоке или хотя бы о воде. Однако около изб что-то не видно было людей. Наконец из-за угла появилась скамейка у забора, на которой сидела молодая женщина с двумя детьми. Они играли. Странно было увидеть эту идиллию после безлюдной дороги в диком лесу. Обыкновенная женщина, обыкновенные дети.

Приблизившись, я спросил у женщины:

– Где тут молока можно попить, не скажете?

Женщина как-то очень просто посмотрела на меня, на мой запыленный и, наверное, очень измученный облик и ответила вежливо, с сочувствием:

– Вон, третья изба, если отсюда считать. Спросите там. Там тетя живет, у нее корова, они всегда молоко продают.

И дорога, страна заколдованного песка, затерянная ящурная деревушка Дьяконово, дремучий лес – все это вдруг отодвинулось далеко. Я огляделся. Вокруг были в беспорядке разбросаны домики довольно большого, как видно, рабочего поселка. По краям безобразно развороченного, перевитого месива дороги стояли одинаково запыленные серые избы. Крайние деревья леса тоже были какие-то серые.

Я устало направился туда, куда показала женщина.

На стук из конуры за забором выскочила маленькая отчаянная собачонка. Больше никого. Пришлось вернуться и снова расспрашивать.

Выяснилось, что у тетки с молоком два домика – один этот, маленький, нежилой флигелек, и другой – на той же самой усадьбе, только с противоположной стороны. Надо пройти по улице до поворота, повернуть и там не ошибиться, найти именно тот дом. Новый, под новой крышей.

До поворота было дома три, все по такому же месиву, а там оказался большой перекресток – площадь, изъезженная поверхность которой была словно в барханах.

Дом я нашел, не ошибся. Хозяйка – темноволосая невысокая женщина с усталым лицом. Мы прошли через весь участок по тропинке между грядками как раз к той самой избушке, в которую я стучал. Сердитая собачонка выскочила опять, но по приказу хозяйки угомонилась.

Молоко было отличное. Я выпил литр и спросил, нельзя ли мне оставить здесь велосипед с грузом, пока пойду в столовую, и нет ли у них сеновала, чтобы мне потом отдохнуть.

– Велосипед – пожалуйста, – вежливо ответила хозяйка. – А вот что касается сеновала…

Она открыла дверь сарайчика, и я удостоверился, что он буквально битком, до самой двери и до потолка набит сеном.

– А я раскладушку вам дам, – сказала она. – На участке и полежите.

Я осторожно осведомился, как дорога отсюда до Судимира – такая же или, может быть, чуть получше? От Ульянова до Дьяконова тоже ведь был песок, но там, хоть и с перерывами, можно было все-таки ехать…

Хозяйка вздохнула и ответила, что до Хвастовичей и Судимира фактически гораздо дальше от них, чем даже до Брянска или Калуги. До Калуги автобус хоть и редко, но ходит, до Брянска – поезд, а вот в Хвастовичи и на машине попасть нелегко. Дорога такая же, если не хуже.

Судимир, Хвастовичи… Выразительные названия, подумал я.

До столовой было километра два. Преодолевал я их минут сорок. Идти можно было только с краю дороги. Как будто специально выкопали канаву, засыпали песком и назвали: «дорога». Несколько раз, пока я шел, проезжали машины – ехали не только вдоль, но и поперек, колеса отчаянно воевали с песком.

Поселок вообще был какой-то неустроенный: серенькие безликие домики стояли каждый сам по себе, без плана и интереса к жизни. В чем дело? Казалось, что собрались они здесь по чьей-то нелепой прихоти, по принуждению, а люди, что населяют их, тоже невеселы, живут без радости. Но зачем?

Столовая находилась как раз рядом с железнодорожной станцией. Она была закрыта «на обеденный перерыв». Оставалось ждать полчаса. Здесь уже сидели в ожидании несколько мужичков – кто на крыльце, кто на траве, кто на бревнышках. Я сел рядом. Мужички молча курили.

Столовая наконец открылась. Мы с мужичками поднялись и вошли внутрь. Меню не соответствовало действительности – от первой половины дня остались переваренные до клейкости макароны без масла и консервы. «Утром была делегация из центра, все съела», – так объяснила хозяйка. «Что еще за делегация?» – подумал я.

Однако спрашивать не стал. Собственно, выбирать было не из чего, других столовых здесь нет, а аппетит у меня после такой дороги был будь здоров. Нашлись к тому же еще и кисель – безвкусная мутноватая жидкость – и старый виноградный сок в банках.

После столовой я зашел в станционную будку и узнал, когда идет поезд до Брянска и можно ли ехать с велосипедом. Оказалось – в половине второго ночи. Начальник станции заверил, что с велосипедом можно. До Брянска – около восьмидесяти километров.

Такой вот неожиданный оборот. Смутные чувства вызвал во мне поселок, не сразу я мог в них разобраться. Возвращался медленно, с грустным интересом оглядывая окружающий пейзаж. Не было радости жизни вокруг, не было. В чем дело?

На участке хозяйка предложила мне раскладушку, которую можно было бы поставить где-нибудь под яблоней, в теньке. Поначалу я отказался и лег на доски, которые были навалены рядом с домом. На сухих и теплых сосновых досках ведь так приятно лежать. Однако вскоре отлежал бока и спину и попросил раскладушку.

До поезда оставалось еще очень много времени, можно было как следует отдохнуть. Но продремал я всего каких-нибудь полчаса. Вроде и усталости-то особой не чувствовалось.

Раскладушка моя стояла у забора, за забором виднелся небольшой пруд. На той стороне прудика, в кустах сидели мальчишки с удочками.

Я подумал, что и пруд этот наверняка пропадает зря. Никто не думает разводить там рыбу, никто не собирается чистить его. Я смотрел долго, но никто из мальчишек так ничего и не выудил.

Пригнали коров. Хозяйская корова была большая, неповоротливая, черная, с непропорционально объемистым вислым выменем. Ее не стали загонять под крышу, а пустили в загончик, который был как раз за моим забором, перед прудиком. Легкую проволочную оградку загончика я не сразу приметил. Скандально помычав для начала, корова с аппетитом принялась за свежую траву. Дойдя до меня, она равнодушно глянула сквозь забор, дернула ушами, пошевелила губами, помахала хвостом, отгоняя мух, и вновь принялась за свое однообразное занятие.

Ясно было, что загончик выстроен контрабандой, до поры до времени, потому такая легкая проволочная оградка. Но нельзя было не оценить хозяйской сметки: зачем же зря будет пустовать никому не нужный кусочек луга?

Вообще все больше и больше участок, на котором я остановился волею судеб, казался мне этаким форпостом прогресса, оазисом хозяйственности в поселке. Глядя на корову, я подумал о том, сколько же пришлось выстрадать владельцам этих вот бессловесных животных. Было время, когда велели сдавать их на мясо. Потом позволили держать, однако же запретили сено косить, а потому хочешь не хочешь, а все равно сдашь. Теперь как будто бы и корма обещали, но ведь даже и в совхозе с кормами непросто… И теперь уж мало кто соглашается: кому возиться не хочется – рано вставать, доить, навоз убирать, сено доставать, – а у кого и просто желания нет. Ну как новый указ придет? Любить животное надо, коли держишь, а какая уж тут любовь, если не знаешь, будет новый указ или не будет, а если ждешь, что будет, то опять же не знаешь какой… И все же мои хозяева вот держат.

Тут я услышал характерные звуки работающей косы. Косца не было видно за яблонями, но ясно, что работает он на участке. Послышались негромкие голоса, и к звукам одной косы прибавились такие же – работали двое. Звуки были размашисты, длинны и резки, косили, по-видимому, мужчины.

Я решил сходить на пруд.

Встал, сложил раскладушку, обошел дом и увидел косцов. Действительно, это были мужчины, один почти старик, другой лет тридцати. Тот, что помоложе, совсем не похож на деревенского парня – пестрая городская рубашка, бледное, мало загоревшее лицо.

Когда же я подошел к крыльцу дома, чтобы отдать раскладушку хозяйке, то поразился неожиданному обилию людей. Раньше я видел только хозяйку и маленького седого старичка, который сердито глянул на меня и не ответил на мое приветствие, а теперь появились не только косцы, но и молодая, довольно интеллигентная женщина с ребенком, и мужчина средних лет, длинноносый, худой и задумчивый, и парень лет двадцати пяти в белой майке.

На меня как будто никто и не обратил внимания, словно мое присутствие, как и присутствие всех, само собой разумелось, и только один из косцов, тот, что помоложе, подойдя к дому, чтобы поточить косу, подмигнул мне почему-то, поздоровался и спросил, кивнув на велосипед:

– Далеко?

– Да в Одессу, – ответил я невесело. – До Брянска вот на поезде придется. С вашими дорогами…

– Да, дорожки – слезы, – согласился он, улыбнулся как-то странно и принялся отбивать косу.

Я стал отвязывать рюкзак, чтобы достать полотенце и мыло.

– А откуда? – спросил косец.

– Из Москвы. Вернее – от Серпухова. До Серпухова на электричке…

– Молодцом, – сказал он. – Только что ж ты по этим-то дорогам? Какая радость?

– Так ведь кто ж знает, какие они здесь у вас. По карте – шоссе. Или, по крайней мере, «улучшенная грунтовая».

– По карте-то?

Он засмеялся.

– Да потом, все равно ведь интересно, – добавил я. – Места-то у вас какие: партизанские! Брянский лес.

– Да, места у нас знаменитые. Ты вон с батей поговори, он у нас большим партизаном был. Заместитель командира отряда.

«Батя» – это и был длинноносый задумчивый. О том, что он бывший замком отряда, мне сказал и парень в майке, Саша, с которым мы вдруг разговорились, когда вместе с хозяйкой отправились опять в избушку за молоком. Между прочим Саша – это единственное имя, которое я узнал за все время пребывания в поселке. Хозяйку я звал мамашей, другие ее или никак не звали, или звали мамой; бывшего партизана, хозяина, называли просто «батей». Седого старичка никто будто и не замечал, а пожилого косца я больше не видел, как и женщину с ребенком.

Отвязав рюкзак, вытащив из него полотенце и мыло, я сходил на пруд и поплескался в нем, стоя по колени в воде. Как ни мутная, а все же вода, хоть такая. Настоящее купанье, как сказал Саша, здесь далеко, несколько километров, – или речка Рессета, или озеро, чуть подальше. Когда вернулся, хозяева пригласили к чаю, нелепо было отказываться.

Молчание царило за чаем. И опять было такое впечатление, что даже здесь, на участке моих хозяев, в этом оазисе, люди собрались случайно. Как и домики во всем поселке. И здесь тоже живут без радости. Несмотря на то даже, что вместе работают на усадьбе, родственники, и, как сказала хозяйка, своими силами строили этот дом. Батя был особенно молчаливым, и сначала возникло даже у меня впечатление, что до сих пор, несмотря на столько прошедших лет, осталась у него непреодолимая привычка к сдержанности и конспирации. Ничего он не рассказывал о своем партизанстве, хотя я и старался вежливо его расшевелить.

Разговаривали мы главным образом с Сашей – о дорогах, об оторванности этих мест. Сам он из города Людиново. «У нас хорошо, все по-человечески, приезжайте, вам понравится! – приглашал он. И добавил: – А тут – богом забытый край. Дыра». И еще сказал, что дорогу здесь собираются строить вот уже лет десять, если не с самой войны. Только собираются. Батя вдруг нарушил свое молчание и добавил, что теперь уже нет смысла строить автодорогу, выгоднее – аэродромы. Хотя места, конечно, здесь знатные, один лес чего стоит. Правда, лес сейчас сильно вырублен и запущен и та мелкорослая мешанина, которую я видел на пути из Дьяконова, имеет мало общего с великими Брянскими лесами, что были здесь когда-то и даже еще перед самой войной. Леспромхоз вырубал как ни попадя, толком не восстанавливали, вот и загубили.

Еще поведали мне, что поселок этот – рабочий. Потому, может быть, дома здесь такие, без деревенской ладности и опрятности.

– Ну и что же, что рабочий? – сказал я, возражая. – Если люди не в поле работают, то жить разве нельзя по-человечески? И в дорожном песке приятно разве изо дня в день вязнуть? Я вот думаю: почему бы всем вам вместе не взяться? Вот – хоть за дорогу. Могли ведь
даже во время войны гати настелить…

Общее молчание было ответом. Потом заговорила хозяйка:

– Вот вы говорите: вместе взяться дорогу строить. Мы за дом свой взялись вместе – так его чуть не отняли, когда мы, родственники, надстроить его решили. А ведь своими руками строили – кому помеха?

– Но почему? – спросил я наивно.

– Вы с нашим начальством поговорите, – сказала хозяйка. – Почему того нельзя, этого нельзя? Спросите его!

И опять за столом воцарилось молчание.

После чая я опять попытался разговорить «батю» – показал ему карту со своим маршрутом, пройденным и предстоящим. Глаза его загорелись, он узнал места своих бывших боев. Но почему-то опять ничего не рассказывал.

Заинтересовала его моя электробритва. Он, конечно, видел такие, но сам никогда не брился, не приходилось. И теперь с удивлением ощущал, как она срезает его серебряно-проволочную щетину.

Отправился я на станцию, когда уже совсем стемнело. Тьма в поселке была просто кромешная – хорошо, что взял из Москвы фонарь. Первые метров сто я шел в тающем отсвете единственной, кажется, на всю улицу лампы на столбе у дома моих хозяев, потом же выручал только фонарь. А еще больше – чувство направления, потому что в полной тьме песчаная река, которую здесь называли дорогой, разветвлялась, петляла и запросто можно было забрести куда-нибудь не туда. Несмотря на то что справа и слева угадывались домики поселка, на дороге не было ни души. Лишь редкие окна освещены.

В ожидании поезда я зашел в станционную будку. В ней горел свет и уже было пятеро ожидающих – четыре женщины и мужчина. Велосипед я тоже втащил в будку, прислонил к печке, которая высилась посреди небольшого помещения, и сел на свободное место – между мужчиной и женщиной. На противоположной лавке бодрствовали две повязанные платочками женщины и спала третья, тоже в платочке.

Мужчина, который сидел справа от меня, был маленький хитроватый мужичок с утиным расплющенным носом и лукавым взглядом остреньких, близко посаженных глаз; женщина слева – пожилая, темноволосая, с обычным деревенским пробором и невыразительным вялым лицом. Своим появлением я, видимо, прервал неторопливо шедший разговор. Шел он, по всей вероятности, между обоими моими соседями и той из женщин, которая сидела посредине напротив. По всему было ясно, что со своим новеньким груженым транспортом, в полосатом свитере (стало прохладно), чисто выбритый, я выглядел инородным телом в этой компании, однако никто из них и вида не показал.

Помолчав, они как ни в чем не бывало опять продолжали говорить о своем – о том, из какой кто деревни и как они сюда по песку добирались, куда и зачем кто едет. Сразу, конечно, нашлись общие знакомые и общие темы: дороги непролазные, где что можно достать из продуктов, а где нельзя, кто вышел замуж, а кто, наоборот, развелся, у кого какая сноха или зять, кто бьет свою жену, а кого, наоборот, жена колотит, кто пьет «до свинства», а кто так «только балуется».

Та, что спала, принялась вдруг громко храпеть, ее толкнули, и она утихла тотчас. Разговор продолжался. Наконец исчерпали все темы, разговор стал было затихать, но потом нашлась и еще одна тема, философская. Общим вниманием овладела та, что сидела напротив, – разбитная бабенка, имеющая заметную привычку поджимать губы, охать, качая головой и уперев щеку в ладонь, и, округляя губы буквой «о», вытирать их концом платка.

– Я, бабоньки, так скажу, – говорила она, не обращая внимания на то обстоятельство, что так же внимательно, как бабоньки, слушали ее и я, и утконосый мужичок. – Я так скажу: семейная нонче жизнь никуда негодная пошла. А все почему? А потому, я вам скажу, что баба теперь мужика не боится. Раньше, бывалоче, муж как на свою жену прикрикнет да как ее за косу оттаскает – так сразу неповадно будет и не захочешь на сторону глядеть. Порядок был! А теперь девки только по сторонам и зыркают.

– Верно говоришь, верно, – серьезно закивала та, что сидела слева от меня. – Баба должна своего мужика чтить. Дай я скажу, дай… Меня как муж держал? Строго! Так я ему ни в жисть не изменяла. А теперя вон посмотри: муж в армию ушел, а девка года не дождалась – по парням шастает.

– Правильно говоришь, правильно. А я про что? Я про то вам и говорю. Вы, бабоньки, послухайте…

Только мужичок, слушая ее, подмигивал, посмеивался, а когда я посмотрел на него, подмигнул и мне. Но я вообще-то старался уснуть, хотя, сидя в духоте, уснуть было не так-то просто.

Подошел поезд. Платформ не было, затащить велосипед помог мне какой-то мужчина. Вагон был почти пуст. Я пристроил своего «конька-горбунка», задрав переднее колесо на пустое сиденье, и мирно погрузился в сон.

Разбудила меня чья-то настойчивая грубая рука, охватившая цепкими пальцами мое плечо. Я мгновенно проснулся, открыл глаза, но не сразу разобрал, что к чему, – было темно, вагонные лампы едва тлели. Рука все еще трясла меня, слышались какие-то слова, угрозы, было неприятное ощущение чьей-то рассерженности. Наконец я понял, что это пришел ревизор, сопровождаемый проводником, они спрашивают с меня билет и требуют, чтобы я перебирался со своим велосипедом в багажный вагон.

Я еще до конца не проснулся, еще только едва сообразил, что нужно дернуть плечом для того, чтобы рука перестала терзать меня, но уже понял, что то, что они мне предлагают, совершенно бессмысленно и, в сущности, никому не нужно. Во-первых, я спрашивал начальника станции, и он сказал, что с велосипедом садиться в вагон можно, во-вторых, свободных мест все равно вокруг полно, в-третьих, нет совершенно никакой возможности перебираться с велосипедом в багажный вагон – велосипед тяжелый и большой, платформ на станциях нет, перехода из обычного вагона в багажный – тоже… Было ощущение насилия и, главное, его полной бессмысленности. Они кричали в два голоса, особенно отличалась маленькая горластая проводница. Не давая опомниться, они с двух сторон теребили меня, дергали велосипед, который едва не загремел на пол вместе с рюкзаком, запчастями и флягой, а то, что они взяли меня врасплох, спящего, казалось, только придавало им силы.

Хотя стоило мне слегка прийти в себя, дернуть плечом, закричать на них тоже – как ревизор тут же сбавил тон и заявил, что в любом случае я должен уплатить штраф. Уже когда я протянул деньги и ревизор выписывал квитанцию, проводница все еще никак не могла успокоиться, она словно бы даже хрипела от невылившихся до конца чувств и все уговаривала, чтобы ревизор взял с меня побольше штрафа, чтобы он взял не за одно место, а за два, а еще лучше за три. Уже и ревизор замолчал и что-то успокаивающе сказал ей, а она все металась вокруг него, заглядывала через плечо, что он пишет, и уже его теперь порицала за то, что он взял с меня все-таки за два лишних места, а не за три.

– Из-за тебя меня премии могут лишить! – выкрикнула она по моему адресу несколько раз в течение этой невыносимо долго длящейся сцены, и я, уже окончательно пришедший в себя, уже пытающийся понять, осмыслить, что происходит, особенно запомнил именно эту фразу.

Наконец они с ревизором ушли, а я стыдился поднять глаза и встретиться взглядом с молчаливыми окружающими. Но проводница вдруг вернулась, вернулась теперь одна – для того чтобы взять с меня еще какой-то штраф – пятьдесят копеек.

– Из-за тебя меня премии могут лишить! – повторила она, все еще неспокойно дыша. – Плати!

Я заплатил…

Вот такие воспоминания оставил по себе поселок, затерянный в чаще Брянского леса.

НА ПРОСТОРЕ

В Брянске я решил устроить суточный отдых с купаньем в реке Десне. И выезжал через сутки с намерением к вечеру быть в Трубчевске – около ста километров.

Солнце продолжало безотказно светить, и я выезжал из Брянска, оставляя позади все неприятное – и унылый поселок, и письмо, которое получил «до востребования» на центральном почтовом отделении Брянска. Письмо было от женщины, которая осталась в Москве и которой я назвал все-таки перед отъездом свой маршрут. Удивительно, что именно тут, в Брянске, я и понял наконец, что происходило между нами все последние месяцы. Уезжая из Москвы, я был уверен, что с ее стороны было предательство. Теперь же убедился, что нет. Она просто поступила так, как поступала всегда, – а поступала она всегда так, как хотела. Это естественно, но беда-то в том, что я этого не понимал. А теперь понял. Знакомое, старое, как мир, свойство: говорить одно, а делать другое. Изо всех сил зачем-то пытаться выглядеть не тем, что ты есть, а тем, что кажется тебе более выгодным и престижным. Не быть, а именно выглядеть. Зачем? Ведь бессмысленно… И я верил словам, а дела видел совсем другие.

Но вот теперь понял. И легко стало. Ведь я, как и она, свободен. Мы – не расписаны. Свободен! Мы все свободны в выборе своем. А потому и я ведь волен поступать как хочу. И пусть она поступает по-своему. Я тоже буду поступать так, как хочу. И я не буду требовать от нее соответствия, не буду искать расхождения между ее декларациями и делами. Я просто буду верить не словам, а делам. И я свободен. Свободен!

Дорога до Трубчевска стала еще одной радостью, хотя проехал я в тот день довольно много километров – сто пять.

За Выгоничами, когда началась уже она, эта великолепная дорога – серо-голубая, чистая, прямая, как растянутая тесьма, – было легонькое снижение, мостик через извилистую узкую речку, и у мостика на обочине лежали плашмя два дамских велосипеда, один на другом. Я замедлил ход, вгляделся в приречный кустарник, но никого не увидел. И послышался вдруг из кустов протяжный, лукавый девичий голос:

– Па-арень кра-си-и-вый… – пел он, кокетливо растягивая слова.

И почему-то я тотчас решил, что слова эти предназначаются мне. Но не остановился – ведь их двое там… Но, уже отъехав, с сожалением оглядывался: можно было бы поплескаться в речушке…

Посреди открытой, далеко видной, почти безлесной холмистой местности, под большим развесистым вязом, в его благодатной ароматной тени, под неумолчный, неугомонный, завораживающий треск кузнечиков был мой первый привал.

Зелено-голубой простор, редкие автомашины на шоссе, легкий ветерок, доносящий волны запахов, полная свобода, одиночество, и – никакой тоски. Земля родная, родные деревья, поля – родина… Вот это и есть точка отсчета, вот это и есть, можно сказать, момент истины.

Начались деревни с очень какими-то одинаковыми названиями: Уручье, Ута, Яковск, Рябчевск. Слева по ходу пролегла пойма Десны, она то приближалась на два-три километра, то удалялась, согласно своей прихоти. Иногда по далекому сгущению кустов и просвету меж ними угадывалось, где именно течет эта красивая река: дорога все время шла по возвышенности – и в обе стороны было далеко видно. Несколько раз я с трудом подавлял желание свернуть налево, к Десне, дороги не было, а если бы и была, то ясно какая – ведь здесь пески. Опять были ошеломительные спуски и довольно трудные подъемы, но все же теперь они брались гораздо легче, я втянулся. Всего раза два пришлось сойти на землю, поднимаясь в гору, и то это было в деревнях, где дорожники оставили старинный и пыльный, но зато надежный булыжник.

Кажется, в Яковске я медленно мучился на булыжном подъеме – все-таки в седле! – и какая-то местная тетя, договорив со своими приятельницами, отходя от них как раз в тот момент, когда я проползал мимо, сказала, глядя на меня и добродушно посмеиваясь:

– А я вот за голым пойду…

Да, как и раньше, я ехал по пояс голым, первые ожоги прошли, кожа покрылась загаром, стала мягкой, бархатной.

В Рябчевске я решил попросить воды – колодца у дороги так и не встретилось. Уже на выезде, поднявшись от обязательного в каждой деревне ручья, притока Десны, увидев сидевших на лавочке колоритных женщин – все в черном в такую жару, в белых головных платках, с одинаковыми, бурыми от загара лицами, – я решил спросить у них. Посмеиваясь, они смотрели, как я приближаюсь, как слезаю с велосипеда и веду его к ним. Одна из них с готовностью взяла мою фляжку, направилась в избу и почему-то очень долго не возвращалась, а три другие вежливо отвечали на мои вопросы о том, далеко ли отсюда до Десны, хорошая ли река, много ли рыбы. Река очень хорошая, рыбы много, уверили они дружно.

Удивительно: здесь никто уже не смотрел на меня враждебно, на мой непривычный для них облик. Да ведь и сами-то люди здесь, в этих старинных спокойных деревнях, держались без суеты, без показухи, с неброским достоинством.

САД МАРИИ ИВАНОВНЫ

Трубчевск – город пыли.

Булыжные древние улицы, почти нигде нет асфальта. И еще больше, чем в Козельске, на всем печать времени.

Конечно, наши впечатления относительны, конечно, они во многом зависят от настроения в данный момент, и, может быть, именно поэтому маленький, пыльный городишко Трубчевск оставил светлое воспоминание о себе.

Я остановился недалеко от его первых домиков, переоделся и, отерев лицо носовым платком от пота и пыли, медленно пошел по булыжной улице, внимательно вглядываясь в лица прохожих.

Вскоре встретилась женщина, увидев которую я понял: именно у нее нужно спросить.

– Отчего же? Конечно! – бодро ответила она. – У меня нельзя, к сожалению, у нас очень тесно, одна комната, но вот я вам объясню. Идите прямо, до первого поворота направо. Это будет улица Свердлова. Третий по этой стороне дом – там еще такой сплошной зеленый забор и калитка в заборе. Хозяйка – Мария Ивановна. Скажите, что вы от Марии Васильевны, поняли?

Когда я открыл калитку в сплошном заборе – «дверь в стене», – то увидел фруктовый сад, яблони с яблоками и двух женщин, одна из которых стояла на лесенке-стремянке, рвала яблоки и складывала их в корзину.

И опять такими неведомыми путями ворвалась в путешествие моя юность.

Такой же вот большой фруктовый сад был когда-то в Никольском под Москвой, где тетя моя снимала полдачи на лето, мне было 13 лет, и я гостил все лето у тети. Я бегал летними днями по Никольскому и за окраину его – на поле и в лес, разведывал все новые, жутко захватывающие своей новизной и прелестью места, заросшие разнообразной травой, редкими цветами, кустами, деревьями; ловил бабочек и накалывал их в специальный ящичек, расправляя по всем правилам, вычитанным у Аксакова; зачем-то все пытался варварски ловить птиц – синичек, трясогузок и воробьев, – делал силки, хитро посыпал их приманкой, а утром просыпался в серую рань и, затаив дыхание, с ужасом выглядывал из-за угла дачи: не попался ли кто? Никто, к счастью, не попадался… Сад хозяйки был весь со стороны той, другой половины дачи, где жила она со своими домашними, мне было строго-настрого запрещено ходить на ту половину участка, и я лишь понаслышке да потому, что она иногда угощала нас какими-нибудь ягодами или фруктами, знал, что растут у нее в саду и малина, и смородина, и крыжовник, и вишня, и слива, и яблоки разных сортов, и даже – что почему-то особенно трогало меня – груши. Запретный, как будто заколдованный сад снился мне потом много лет, стал мечтой. Ах, как хотелось побродить по этому саду, самому собирать тугие скользкие яблоки, мягкие сливы, ароматные переспелые груши. И по странному совпадению хозяйку в Никольском звали так же, как и хозяйку сада в Трубчевске, – Мария Ивановна…

Мария Ивановна из города Трубчевска отнеслась ко мне сразу очень радушно, налила свежей воды в рукомойник, предложила мыло и чистое полотенце, разрешила рвать яблоки в своем саду. Она отвела мне койку на маленькой светлой веранде, постелила крахмальные голубоватые простыни и дала шерстяное новое одеяло. На веранде во множестве стояли разросшиеся растения в горшках, стекла были до холодной прозрачности вымыты.

Когда я умывался, в саду появилась молоденькая стройная девушка. Я уже был готов ко всему в этом саду и даже не удивился. Солнечная позолота лежала на яблонях, на стеклах веранды, на волосах девушки, на приветливом лице Марии Ивановны…

По пути к Десне я миновал здешний парк, где вдоль одной из аллей уважительно выставлены фотографии знаменитых людей, родившихся в городе Трубчевске, спустился по немыслимо крутой тропинке на плоский берег – Десна была здесь не шире, чем в Брянске, но чем-то настойчиво напоминала Оку, Тарусу.

Глубина была такая, что всю реку можно перейти вброд, на той стороне – обрывистые песчаные отроги. Мальчишки ловили сачками мальков у берега, пойманных сажали в бутылку. Теплый воздух, золотое небо, низкое желтое солнце, пристань.

Когда после купанья я вошел в комнату – Мария Ивановна пригласила пить чай – и в ожидании самовара присел на стул, тихонько открылась дверь – и передо мной явилась та самая стройная девушка. Она была худенькая, с тяжелым узлом золотистых волос, вошла как-то нерешительно и осторожно присела на краешек стула, всеми силами пытаясь скрыть свое любопытство.

Комната Марии Ивановны была темной и очень мрачной: одно окно, потолок низкими сводами, наверху – два крюка. Как объяснила потом хозяйка, эта комната – бывшая келья монахов, постройка чуть ли не XIII века, а весь дом, вполне обычная коробочка, – лишь последующая надстройка.

– Вы из Москвы? – спросила девушка, очень волнуясь, ерзая на краешке стула, – словно красивая бабочка, которая села на садовую дорожку в двух шагах и вот-вот вспорхнет при малейшем неосторожном движении.

– Да, из Москвы, – ответил я приветливо и спокойно.

– А далеко едете?

Она мучительно преодолевала застенчивость, тоненькие брови ее сблизились и наморщили переносицу.

– В Одессу, – ответил я. – Сегодня вот только из Брянска…

– Неужели сегодня в Брянске? – тихонько удивилась она и как-то обмякла сразу – крылья бабочки раскрылись и застыли в робкой незащищенности…

Ее звали Валей.

Вот так мы и познакомились, а потом сидели все трое вместе с Марией Ивановной и пили чай – по такому случаю я выложил на стол свой «н.з.» – пачку чая и шоколад, которые вез от самой Москвы. Оказалось, Валя – дипломница брянского техникума, приехала в Трубчевск на практику и живет у Марии Ивановны на квартире вместе с другой девушкой, которая работает сестрой в здешней больнице.

Тихо, спокойно мы пили чай из тоненько поющего самовара, не спеша разговаривали. Валя освоилась, изящно прихлебывала из блюдечка и уже ответила на шутливое мое приглашение поехать дальше со мной серьезным согласием. «Возьмите меня с собой, правда, я постараюсь достать велосипед, я не буду вам мешать, я буду обед готовить», – волнуясь упрашивала она. И было странно слышать, что она серьезно – взрослая двадцатилетняя девушка, – и немножко захватывало дух от ее бесполезных слов. Вот тогда-то и появилась вторая жиличка Марии Ивановны, Люба.

Люба резко, одним нервным движением распахнула дверь, не задерживаясь на пороге, вошла в комнату, села на лавку, что тянулась вдоль стены кельи, переводя дух, как после быстрого бега, едва бросив нам отрывистое резкое «здравствуйте». Она отказалась от чая и сразу принялась рассказывать о больнице, о том, какого трудного больного привезли к ним несколько часов назад и как она устала.

Видимо, лет ей было приблизительно столько же, сколько Вале, а если и больше, то не намного, но ни в смуглом, очень худом лице ее, ни в порывистой угловатой фигуре не было и тени того девического очарования, того изящества, которым так и светилась Валя.

Это была издерганная, до предела уставшая женщина.

Легкое кружево нашего разговора мгновенно распалось – Люба внесла в мрачную комнату настоятельную необходимость какого-то немедленного активного действия. И необходимость эта тут же выразилась в совершенно конкретном Любином предложении:

– Может быть, пойдем в парк? Там сегодня гулянье, какой-то праздник. Или лучше не пойдем? Устала я зверски! – мигом выпалила она, обращаясь к Вале.

Валя встала со стула, зачем-то прошлась по келье, поправила волосы – с появлением Любы она заметно переменилась, замкнулась как-то, – я смотрел и не узнавал. Как далекий отголосок недавнего прошлого прозвучало ее предложение мне:

– Может быть, вы тоже пойдете?

И мы отправились в парк.

Но лишь только мы вышли из кельи и очутились под темным августовским небом, усеянным драгоценными звездами с луной, Валя опять стала прежней, как до Любы. Люба тоже притихла, шла справа от меня, подрагивая от ночной свежести. Мы едва сказали несколько слов до парка – Люба спросила, кто я и откуда, я ответил коротко, – а Валя шла совсем молча, сосредоточенно, и я понял, что она опять думает о путешествии.

Войдя в парк, мы быстро прошли по его людным аллеям, не задерживаясь нигде, – гулянье было явно скучным, люди невесело слонялись туда-сюда, – вышли к ограде, к обрыву. Внизу нежилась Десна в свете луны, голубовато светлели песчаные пляжи, в призрачной дали темнела полоска леса. Все было совсем другим, чем несколько часов назад, преобразилось, как по волшебству. Я посветил своим сильным фонариком вниз – бледное широкое пятно легло на далекую воду.

Что-то совсем черное появилось на темной поверхности реки.

– Плот плывет, – сказала Люба.

Да, это был плот. Медленно, очарованно плыл он по течению реки, следуя ее прихотливым изгибам. Валя, вцепившись в перила, долго, не отрываясь, смотрела на плот, до тех пор пока он не скрылся за поворотом.

Мы еще с час гуляли по парку, по самым темным его аллеям, подходили к собору – его-то и видно было с берега Десны на вершине холма. Вблизи он оказался запущенным, с осыпающимися полуразрушенными стенами, запертым. Собор, построенный в XV веке… Потом мы с Валей бегали наперегонки по пустым скамейкам для зрителей, рядами вкопанными перед черной раковиной парковой сцены, а Люба командовала: «Раз, два, три… беги!» Потом опять бродили, не говоря ни о чем.

Мне очень хотелось остаться вдвоем с Валей, может быть, попытаться забраться в собор, опять подойти к обрыву… Но как, как быть с Любой? Люба, так ничего и не поняв, не ушла.

И стало вдруг всем нам троим невообразимо скучно. Пошли по направлению к дому.

Чтобы хоть как-то поднять настроение, развеять внезапную тоску, я заговорил о чем-то постороннем, тут же заговорила и Люба – опять настойчиво рассказывала с своей работе в больнице. В другое время мы с интересом слушали бы ее, – то, что она рассказывала, было действительно интересно, – но сейчас не существовало реальности, все вокруг было из сказки, из детского сна. Словно оказались мы в пещере Аладдина, и пусть за ее стенами остался весь сумасшедший ритм XX века – сейчас не хотелось думать о нем. А Люба говорила и говорила.

Только перед самой калиткой, «дверью в стене», Люба вдруг умолкла, пробормотала, что очень устала сегодня и жутко хочет спать.

Но было уже поздно. Посияв вдалеке, волшебная лампа погасла.

Почему же, почему перед Любой я был так беззащитен? От нашего первого разговора с Валей, от хрупкого кружева не осталось и следа. Непонятно на что еще надеясь, я заговорил вдруг о карте своего маршрута, обещая показать ее Вале прямо сейчас же, при свете луны, она с удовольствием согласилась, и, кажется, еще можно было что-то спасти. Но тут же в дверном проеме веранды появилась и Люба.

Я долго не мог уснуть, ворочался среди голубых простыней, зачем-то ждал, что Валя пройдет мимо двери веранды… Может быть, она опять вспыхнет, эта робкая лампа?… Во сне тоже мучило что-то, и даже утреннее пронзительно яркое солнце, внезапно хлынувшее в глаза, не затмило вчерашние отблески.

Привычно и приятно было думать о том, что путешествие продолжается, но и грустно уезжать. Грустно покидать этот сад, грустно вспоминать.

Валю я лишь мельком видел утром: сосредоточенная, в платочке, повязанном до самых глаз, она прошла мимо, едва кивнув на прощанье, и не знаю, чего больше было в этой поспешности – неловкости от своей рабочей одежды или обиды на то, что я не принял всерьез ее просьбу.

Я медлил со сборами, все что-то перевязывал, спрашивал что-то ненужное у Марии Ивановны, потом вдруг вздумал писать письмо приятелю в Магадан…

Мелькнуло мне что-то тревожное, чаемое – несбыточное! – а вот уже и опять предстоит кочевье.

СЧАСТЬЕ ПУТНИКА

Но стоило сесть на велосипед, оставив позади сад за зеленой дверью, как грусть тотчас развеялась – ее развеял прохладный ветер, ринувшийся навстречу, пахнувший свежестью перемен. До чего же здорово это – чувство дороги, когда ты знаешь, что каждый день, каждый час ждет тебя новое что-то, а то, что происходит сейчас – хорошее ли, плохое ли, – пройдет и, только если ты хочешь, останется с тобой навсегда – в воспоминаниях.

Еще стоя вечером рядом с Валей в парке у перил, глядя вниз на черный плывущий плот, в призрачную лунную даль, которая звала, я опять чувствовал себя немножко другим, чем раньше, познавшим откровение, прикоснувшимся к истине, которой не понимал до сих пор.

И теперь, выехав из чудесного сада, за «дверью в стене», покинув трогательно-наивную Валю, очутившись на плохой дороге, я почувствовал себя счастливым.

А дорога и правда была очень плохой. Вот сейчас, припоминая, я не могу себе представить более плохую дорогу. Разумеется, непролазная грязь хуже, но будьте уверены, если бы не безотказное солнце, словно решившее сопровождать меня до самого конца, если бы пошел хоть небольшой дождь, грязь не заставила бы себя ждать, она поглотила бы меня надолго, потому что все условия для нее были, так сказать, в наличии. Эта серая мелкая мука, покрывавшая толстым слоем выбоины, камни и сучья, была не что иное, как высохшая и размолотая колесами отвратительного сорта глина. Даже пески Дудоровского казались лучше, по крайней мере – благороднее, они хоть не скрывали под своим покровом ничего. А здесь стоило лишь увеличить скорость, обманувшись гладкой на вид поверхностью, как тут же ожидал меня резкий толчок, и перегруженный багажник жалобно скрежетал. Эта дорога была словно живое существо, подленькое и мелочное: льстиво зовя вперед, она тут же давала подножку. А вскоре после выезда из Трубчевска на одном из крутых горных спусков я потерял фляжку и, хоть вернулся и дважды медленно прошел пешком весь путь с горы и в гору, так и не нашел ее. Пришлось от деревни до деревни оставаться без питья в этой пыли и жаре…

И все же было великолепно. Я побеждал это длинное ехидное существо – дорогу! — сжав зубы, на которых противно хрустело, вцепившись в руль, осторожно нажимая на педали, словно пришпоривая коня, внимательно глядя вперед, по возможности стараясь не обращать внимания на пот, который вместе с пылью разъедал глаза. Я ловко маневрировал, стараясь разгадать коварство противника, и приближался, приближался к Витемле, несмотря ни на что!

Шшш-шшш-шшш… – поворачиваются педали, – трах-тах-тах! – одно из колес попадает в колдобину, присыпанную пылью, – скрип-скрип, – скрипит несчастный багажник, – тьфу ты, господи! – сплевываю я липкую коричневую слюну, – жжжжж… – жужжит тормоз. И опять: шшш-шшш-шшш… Трах-тах-тах! Скрип… Но вот сзади: уууууу… кх-кх… уууу… Машина. Что делать? Деваться некуда, остается одно: приготовиться. Разгоряченный, опаляя меня натруженным своим дыханием, грузовик прогромыхивает мимо, и накрывает меня белое облако, и ничегошеньки-то не видно, и вдохнуть-то нельзя, и в глаза и в уши летит, а вдохнешь – в горле першит, и на зубах-то: хруп, хруп…

А солнце жарит немилосердно, а пить-то нечего – вместо фляжки пустое место. И напекло мне голову, и чудится уже в облаке белом фигура всадника. Сидит всадник в седле – конь большой да мохнатый, серый, как на картине Васнецова, а всадник в шлеме, да в кольчуге в такую жару, да в сапогах мягких, да с копьем в руке. И смотрит витязь на меня с удивлением, и говорит он мне голосом ласковым: «А и куда же ты, добрый молодец, на своей на железной штуке путь держишь? Каким таким ветром занесло тебя в наши края вольные, да и где же спутники твои верные, и почто ж оставил ты родимую свою сторонушку?…» И отвечаю я витязю: «Ой ты гой еси, витязь храбрый! А еду я по свету белому посмотреть, как люди живут, уму-разуму понабраться, а держу я путь в Новгород-Северский древний, да в Чернигов, да в стольный Киев-град. Только вот дороги, витязь, у нас до сих пор никудышные, и грустно мне оттого. Почему же мы их себе никак не вымостим до сих пор, не знаешь ли ты?» Усмехнулся витязь в бороду, пришпорил он своего седого коня и скрылся в туманном облаке…

И опять: шшш-шшш-шшш… трах-тах… шшш…

Витемля, Витемля… Звучало это слово в голове моей как заклятие. Четыре часа в муках добирался я до этого поселка, какие-то несчастные сорок километров, как Колумб, вглядываясь вперед, мечтая о Витемле – земле обетованной, где начнется наконец «шоссе межреспубликанского значения», если верить карте. Земля обетованная встретила меня уже знакомой табличкой: «Ящур. Остановка транспорта запрещена».

А что там, подумаешь, впервой ли?! Зато добрался, добрался наконец! – и усталый, измученный, прислонил я велосипед к стене какого-то сарая и направился пить воду к колодцу. У сарая на завалинке сидел длинный худой и усатый украинец, «дядько», ласково, с прищуром смотрел, как я пью.

Выпив с четверть ведра, подошел я к завалинке, утираясь.

– Что, сынку, жарко? – ласково спросил дядько, и я вдруг почувствовал себя на гоголевской Украине – «чуден Днепр» и так далее…

– Жарко-то ладно, а вот дороги у вас… – сказал я, присаживаясь рядом с дядьком, удивительно счастливый переводя дух.

Велосипед стоял весь бурый от пыли, за тощей околицей сохло на солнце недавно перепаханное поле, у колодца разлилась широкая лужа.

– Да, дороги-то у нас не очень чтобы хорошие, – согласился дядько. – Добро, что погода сухая, а то бы легко так не выбрались. Издалека?

Я сказал и в порыве счастья поделился с дядьком:

– Дороги вот были дрянь, но теперь-то, слава богу, им конец, – теперь чего ж не ехать. Вот, у меня карта, по карте – шоссе, где тут шоссе-то начинается?

Дядько как-то странно замялся, неопределенно показав назад, в сторону поселка Гремяч, но, увидев карту, оживился, глаза его заблестели.

– Ишь ты, ишь ты, – забегал он глазами по пергаментному листу, на который я перевел карту из атласа автомобильных дорог. – Унеча… Почеп… Стародуб… Клинцы… Хутор Михайловский… Да, да…

Бережно взял он из моих рук пергамент, с трудом разбирая названия поселков и деревень, водил заскорузлым коричневым пальцем и забыл, наверное, что рядом с ним сижу я. Наконец, перечитав все названия до единого, он поднял лицо, и я чуть не ахнул. Спокойное, чуть насмешливое, довольное судьбой и собой лицо его вдруг обмякло, постарело, жалобно обвисли усы, а водянистые голубоватые глаза, не видя меня, смотрели вдаль – туда, где перепаханное поле за изгородью сливалось с раскаленным послеполуденным небом.

– Эх, сынку, сынку, я ведь все эти места пешком исходил… – сказал он.

От лукавого прищура не осталось и следа.

– Как же это вы? Путешествовали? – живо спросил я.

– Да… путешествовал… В войну из плена по всем этим местам шел. Было дело, сынку. От луны ночью светло, как днем, того и гляди, на немцев нарвешься, а то еще собаки в деревне шум поднимут. Идешь себе один, как перст, то полем, то лесом, то через речку перебираешься вброд – дорогами-то нельзя, увидят… Кушать хочется… Один, как перст, один-одинешенек…

– А что же вы ели-то? – спросил я, помолчав и осмыслив.

– Иногда местные жители накормят, когда уж мочи нет, а то – грибы, ягоды, яблоки в садах. Еще хорошо, время теплое было – как сейчас, август.

И дядько опять глубоко вздохнул.

– А днем что же?

– Днем спал. Нельзя днем идти – увидят. Найдешь кустик какой-нибудь погуще и от дороги подальше и – спишь себе… Веришь ли, иной раз забывал, что война идет, такая кругом благодать. Места-то у нас – сам знаешь, проезжал. Так и шел, сынку, чуть ли не месяц целый. А с тех пор так здесь и живу. И – никуда…

Дядько горестно покачал головой, и усы его тоже покачались.

Да, волнующе все это было, что говорить. Вот оно – путешествие, вот великий смысл его. Даже во время войны, даже в таких невероятных условиях… Миг истины в мире, охваченном ненавистью и ложью! Маленький тихий пир во время большой, гремящей канонадой чумы.

– Может быть, зайдете ко мне? – сказал дядько вдруг. – Вечерком ко мне друг придет, посидим втроем, жинка ужин сготовит, горилка у меня есть…

Трогательное было предложение. Но так не хотелось его принимать. Жаль было огорчать дядьку, но я отказался.

– Простите меня, ради бога, – сказал. – Но не могу. Мне сегодня во что бы то ни стало до Новгорода-Северского добраться надо…

Сказал – и пожалел.

Столь же быстро, как в первый раз, произошла в дядькином лице перемена. Оно замкнулось, приняло прежнее лукавое, но теперь еще и чуть нахмуренное выражение, усы вздрогнули и независимо затопорщились. И уже совсем другим, отчужденным тоном, перейдя почему-то на «вы», дядько сказал:

– Ну тогда я вам советую проехать вон туда, к магазину. Оттуда и пойдет дорога на Гремяч. Но дорога плохая, такая же, как эта. Вам лучше на машину попроситься, там ребята зерно на мельницу возят…

Обиделся. Что было делать? Как объяснить? Свобода, давно чаемая и наконец-то достигнутая свобода была мне сейчас дороже всего на свете – а тут, пусть и на короткое время, но я рисковал ее потерять. Что мне горилка, что мне застольные разговоры? Зачем? И разве мало для нас обоих вот этого пережитого только что, разве нужно нам еще что-то?

Но дядькино лицо замкнулось в обиде.

Ну что ж, ну что ж… Я посидел немного, потом вскочил в седло своего верного друга.

Дядько все же помахал мне рукой на прощанье…

ШОФЕРЫ

У магазина никто не взял меня на Гремяч, хотя машины и стояли. Пришлось самостоятельно перебираться через полотно железной дороги и опять свирепо вглядываться вперед, пытаясь разгадать дорожные козни. Эта дорога была еще хуже – местами приходилось идти пешком.

Мой переход из России на Украину был таким: обычный деревянный, до предела запыленный столб, такой же, как километровый, только на одной стороне угольничка написано: РСФСР, на другой: УССР. И все.

На Украине дорога не изменилась, изменилось только мое моральное состояние – я остановился и принялся «голосовать». Шоферам тоже, по всей видимости, дорожка давала прикурить – остановился лишь третий. Грузовик вез торфяные брикеты, мы забросили поверх брикетов мой бедный запыленный транспорт, я сел в кабину и со злым удовольствием наблюдал, как теперь замелькал чуть быстрее до оскомины надоевший пейзаж – рыжие от пыли деревья. Шофер за баранкой чувствовал себя почти так же «уверенно», как я за рулем: быстро ехать нельзя, но и при тихой скорости машину сотрясают резкие, неожиданные толчки.

В Гремяче удалось пообедать, но оставаться на ночь здесь не было ровно никакого желания: выяснилось, что такая дорога – до самого Новгорода-Северского, еще сорок шесть километров, а Гремяч хоть и милый поселочек, однако очень уж пыльный. И купаться толком негде поблизости. Пыль была у меня в носу, в волосах, между пальцами. Я удивлялся, как еще крутятся колеса велосипеда.

Беседка, где пришлось ждать автобуса, была круглая, крытая, тенистая. Когда, прислонив велосипед снаружи, я вошел в тень, все присутствующие молча воззрились на меня. Присутствующих было человек шесть. Среди них – необъятных размеров тетка в клетчатой поневе, полнолицая, с пухлыми голыми руками – таких обычно показывают в фильмах об Украине; маленький, чернявый, мрачный мужичок, – как видно, татарин; и суетливая коротышка рядом с толстухой – явно русская. Содружество наций.

Войдя, я приветливо поздоровался, чувствуя по их глазам всю неожиданность своего вторжения, но вежливость, как всегда, сыграла свою положительную роль, словно визитная карточка парламентера. Чтобы еще больше расположить их к себе, я вежливо и вместе с тем просто осведомился, скоро ли подойдет автобус и – как по их мнению – пустят меня с велосипедом или нет? Тут уж они совсем расприветились – даже мрачный мужичок усмехнулся, – зашевелились, а тетка в поневе спросила по-доброму:

– А издалека ли?

– Да из Москвы. Путешествую вот…

– Ох ты, батюшки! – не выдержала толстухина соседка.

– И все на этом самом, на велосипеде, что ли? – спросила тетка, улыбнувшись.

– Да, все на этом. Дороги у вас…

– А зачем же это вы путешествуете-то? – не унималась теткина соседка.

– Как зачем? – ответила за меня тетка. – Посмотреть, как люди живут. Так ведь?

– Конечно! Да не только… На себя самого посмотреть – тоже. Со стороны.

Все шестеро напряженно задумались, осмысливая высказанное мною.

– Он спортсмен. Тренируется, – мрачно объяснил наконец татарин.

– Ну, и это верно, – покорно согласился я.

– Устал небось, сынок… – жалостливо протянула соседка. – Ай нет?

– Да уж он привык, – ухмыльнулся татарин.

– Еще бы не привыкнуть. От самой Москвы ведь едет-то, – поддержала его толстуха.

Несколько секунд опять все молча разглядывали меня.

– Э-эх, знала я одного путешественника, – сказала толстуха и тут же завладела всеобщим вниманием. – С бородой с черной, а росту – под потолок. Ну, три метра, как не соврать. Отродясь таких больших людей не видывала. Тот все пешком ходил. Чего же ты ходишь,
бывало, спросят. А я, говорит, бабоньки, хочу посмотреть, как люди добрые живут. И ходил, и ходил. Все смотрел. Ох и большущий!..

Заскрежетав тормозами и подняв столб пыли, у беседки остановилась машина.

– Куда? – закричал я, выскакивая из беседки на солнце.

– До Пушкарей.

Шофер выжидательно смотрел из кабины. Татарин с женой, вскочившие тоже, разочарованно вернулись на свое место.

– А далеко это, Пушкари? – спросил я, смутно помня по карте название.

– Полдороги до Новгорода-Северского.

– С велосипедом возьмете?

– Давай.

И вот мы трясемся в кабине вместе с шофером, а в кузове на каких-то ящиках подпрыгивает мой бедный транспорт. Шофер оказался очень вежливым, – видимо, принял меня за разъезжающего корреспондента. Пока ехали, он доходчиво объяснил мне, как убирают хлеб.

– Вон, посмотрите, – думаете, что это такое? – говорил он, терпеливо выкручивая рулем и время от времени поглядывая на меня спокойными серо-голубыми глазами. – Это – снопы. Пшеницу скосили, собрали в снопы, а теперь молотить будут. Смолотят – зерно получат, отвеют, а потом – на мельницу. Так мука получается, а из муки еще хлеб надо испечь.

– А это что? – спросил я, желая сделать ему приятное своим вниманием, когда не в первый раз уже увидел какие-то маленькие симпатичные снопики.

– Это конопля, – терпеливо разъяснял он, думая, что, может быть, хоть теперь-то хоть один городской человек будет понимать сельское хозяйство по-настоящему. – Коноплю тоже надо скосить – а косят у нас, между прочим, вручную, серпами, – а потом ждать, пока она в снопах не подсохнет. А после еще теребить… У вас в городе все готовое, а здесь, в сельской местности, очень много труда нужно приложить…

Так, с содержательными разговорами, быстро доехали до Пушкарей, денег шофер не взял, помог спустить на землю тяжелющий велосипед, а когда я, уже сев в седло, поехал, сзади раздался гудок. В кабине с разговорами я оставил пакет с картами, документами и деньгами – взял в кабину, опасаясь, что в кузове он вывалится из рюкзака.

– Возьмите, пожалуйста, нам чужого не нужно, – улыбаясь сказал шофер.

И запылил на своем грузовике направо, к виднеющимся домикам деревни – домой после работы ехал. А я опять остался один.

Километра два пришлось протащиться самостоятельно, время шло уже к вечеру, потихоньку стало смеркаться, и понял я, что если и дальше так пойдет дело, то Новгорода-Северского сегодня мне не видать. А у меня уже идиосинкразия выработалась к этой дороге. Согрешившего раз тянет грешить вторично, а я, если уж быть до конца честным и точным, согрешил сегодня с машинами дважды: один раз до Гремяча, а второй – вот, до Пушкарей. Места, по которым я тащился, правда, были ничего себе: ветра, как всегда к вечеру, и в помине не было – так что пыль лежала в добром спокойствии, тем более что и машины ее не тревожили, – видимо, разъехались по домам. Солнце уже начало свои вечерние метаморфозы – листья кустов и деревьев светились то золотым, то багряным. И вообще вокруг разлилась такая до бесстыдства откровенная мирная благодать, что дорожные мучения и вообще трудности и усилия казались просто бессмысленными и никчемными. Оставаться в Пушкарях на ночь? Но тогда завтра опять нудная пыль… Нет, да здравствует древний город земли русской Новгород-Северский!

А тут как раз начался разъезженный до неузнаваемости песчаный подъем, по сравнению с которым подъезд к Дудоровскому казался легкой прогулкой. Я положил свой исстрадавшийся транспорт на обочину и в отчаянной решимости, увязая по щиколотки, вышел на середину дороги с самыми серьезными намерениями относительно попутных машин.

Тишь была такая, что стуки и говор доносились сюда из Пушкарей, которые я давно проехал. Где-то прострекотал мотоцикл. Протарахтела машина и смолкла. Ни гугу. Ну и сторонка! Возвращаться в Пушкари? Нет уж, дудки. Еще автобус на Новгород-Северский должен идти из Гремяча. Уговорю шофера, да еще те знакомые из беседки, бог даст, вступятся – они ведь тоже автобуса ждали.

Выезжая из Москвы, я взял с собой жерлицы, крючки, лески, поплавки. Даже кастрюлю и соль. Ловить – так надо было в Десне под Трубчевском, но эти замыслы как-то не оправдали себя. У каждого путешествия есть свой ритм и окраска – долгие бдения с удочкой и возвышающие душу сидения у костра нарушили бы очарование динамики, ритмичной смены впечатлений. Вот на плотах или байдарках – другое дело. Даже на автомобиле. Я в свое время еще скажу все, что думаю о путешествии на автомобиле, – разумеется, с точки зрения убежденного велосипедиста. Но уже сейчас могу заявить, что такой отвечающей духу времени и существу человека ритмики, как в путешествии на велосипеде, вы не найдете нигде – разве что, как я пока лишь подозреваю и как уже говорил, в неторопливых полетах с портативными реактивными двигателями на спине. Но это – в будущем…

Кстати, велосипед – единственное средство передвижения, рабом которого вы не становитесь.

И доказательством этого как раз и было мое непоследовательное отчасти – только отчасти! – поведение на дороге от Витемли до Новгорода-Северского.

Так с угрызениями совести было покончено, и я мужественно стоял, широко расставив ноги, вязнущие в дорожном песке, и навострив уши. Любая из моих рук была готова незамедлительно взметнуться вверх при приближении подходящего транспорта.

Однако транспорт не приближался.

Все-таки я рекомендовал бы людям, страдающим неуверенностью в себе (одна из самых распространенных болезней двадцатого века), закатиться вот так на велосипеде в какую-нибудь глушь. Да еще никаких палаток с собой не брать – разве что небольшой продуктовый «н.з.». Странный парадокс получается здесь: чем хуже – тем лучше. Чем хуже ваше положение объективно, тем лучше чувствуете вы себя, так сказать, субъективно.

То, что машин на дороге не было, меня, в общем, как-то и не очень трогало. Я стоял и спокойно наблюдал, как опускается солнце. Наш дом там, где мы находимся. Говорил кто-нибудь из великих эти слова? Я лично не знаю, но настоящий, уверенный в себе путешественник может это сказать! Зато определенно говорили другое: человек носит счастье в себе самом. Задача – помочь ему расцвести…

Но чу! Вроде бы и тихо было – и вдруг сразу близко зарокотало: грузовик! Я на всякий случай подвинулся к обочине и чуть помахал руками – для разминки.

Отчаянно, хрипло уже и даже как-то жалобно завывая, показалось это медленно ползущее доисторическое животное, и фары его словно помутнели от напряжения. Несчастный. Однако, не медля, я вскинул правую руку вверх и помахал ею, изобразив на своем лице на всякий случай еще и просящее выражение. Черта с два. Грузовик, как-то неловко вильнув, не сбавляя отчаянного, из последних сил, напряжения, прополз мимо, скрылся чуть повыше за поворотом. И из сочувствия к его адскому труду, долго еще слыша, как он мучается, бедняга, я даже и не обиделся на шофера, хотя кузов грузовика был пуст.

Когда видишь, что другим, может быть, даже еще тяжелее, чем тебе, становится как-то легче. У меня-то вон Пушкари под боком, а ему, голубчику, еще невесть куда добираться.

Тем временем медленно, но неотвратимо все изменялось. Солнца уже не было видно из-за придорожных кустов, а небо над ними стало мутным и розовым, как разбавленный кисель из клюквенного концентрата. Попрохладнело. Однако внизу дорога и весь обширный пейзаж еще были залиты теплыми золотисто-розовыми лучами, придающими окрестностям уютный, приветливый вид.

Проехал второй грузовик – и опять ни ответа, ни привета. Они словно одурели от усталости. Но мне-то что? Я спокойно стоял и ждал третьего.

У каждого клада стоит дракон, и, чтобы овладеть кладом, надо победить дракона. Это уже совершенно точно говорил один из великих людей. Мое спокойствие было вознаграждено: третий грузовик, уже миновав меня, жалобно хмыкнул и остановился. Опрометью, потащив за собой свой дребезжащий транспорт, я бросился к нему. Высунувшийся из приоткрытой двери кабины шофер был, кажется, жутко рассержен – проклинал, наверное, в душе свою неумеренную мягкотелость.

– Куда тебе? – совсем не вежливо спросил он,

– В Новгород-Северский, – униженно пролепетал я.

– А чего ж сам не едешь? – кивнул он на мою бедную машину и, кажется, слегка усмехнулся – чуть-чуть все-таки отвел душу.

– Да дороги… – начал я, чувствуя, что теперь-то уж точно посадит.

– Давай лезь! – оборвал он меня. – По-быстрому!

А из кузова уже высовывался тот самый чернявый татарин из беседки…

Смеркалось, садилось солнце, шофер, наплевав на рессоры, гнал быстро, тряска была сумасшедшая, казалось, глаза вот-вот выскочат из глазниц, прыгала в кузове на боку бедная моя машина, жалеючи, я придерживал ее всю дорогу, чуть ли не на руках держал, а проезжали мы перелески, поля, расцвеченные закатом, деревеньки – ближе к городу они становились зажиточнее, – чистенькие, беленькие хатки, соломенные крыши – настоящая Украина. Одно село уж и совсем производило впечатление богатого: искусственный пруд, честно отражающий небо, деревья на берегах, сады. Природа была та же вокруг – тот же пейзаж, – но вот приложил человек руку – и по всему видно, что жить здесь много легче, сытнее, спокойнее, да, в сущности, и к природе ближе, как бы заодно с ней. Значит, можно все-таки. Только вот дорога…

На полпути шофер вдруг резко затормозил. Мы высунулись из кузова. У маленького запыленного пикапчика, который стоял внизу, кончился бензин. Как ни торопился наш шофер, но он принялся откачивать бензин из своего бака, а потом еще носил и масло. И все это злясь, чертыхаясь, покрикивая. Потом еще помог завести весьма строптивый мотор пикапчика – и только тогда сел в кабину, сердито рванул сцепление и помчался еще быстрей, что есть мочи…

Новгород-Северский – совсем древний город, старше Москвы, когда-то был одним из больших – центр обширного княжества. «Слово о полку Игореве» – это слово о полку новгород-северском, потому что знаменитый Игорь и был как раз князем новгород-северским. Составляя маршрут, как же мог я обойти стороной историю своей родины?

И вот теперь даже в этой невероятной тряске начал уже звучать в голове моей мотив древнего города, к которому мы приближались, с которым предстоит мне встреча через каких-нибудь полчаса. Загадочный, неопределенный пока мотив, навеянный школьной историей, славянской речью «Слова о полку Игореве» и тем мощным, огромным пластом моего сознания, которым, независимо от своей смертной воли, связан я со всем необозримым путем, который уже пройден человечеством до меня.

– Большой город Новгород-Северский? – спросил я чернявого, с трудом ворочая языком в этой тряске.

– Балшой город, хароший город, я его очин люблю, – живо ответил дядя, с особенно проявившимся в тряске акцентом.

«А не потомок ли он завоевателей?» – весело подумалось мне вдруг. Бог с тобой, дядя, все люди – братья, мир-дружба, и да здравствует уничтожение границ!

В путешествии каждый город имеет как бы свою музыку, которая зависит, конечно, не только от города, но и от самого путешественника. И вот если Таруса звучала мне элегией, Алексин – веселенькой джазовой мелодийкой, Калуга почему-то чем-то историко-революционным, в Дудоровском вообще был какой-то расстроенный хор несыгравшихся инструментов, то на подъезде к Новгород-Северскому зазвучала музыка Скрябина.

После леса и поворота многозначительно показался впереди темный холм – купы деревьев, приземистые дома и солидные, чуть приплющенные, слегка мерцающие на закате, купола храма. Холм темнел, как большой, полный неведомой жизни, немного мрачный в своем величии остров.

Исполать тебе, город великий, древний, прими путника странствующего, уставшего, злых-темных помыслов не таящего, накорми-напои, дай крышу над головой, приюти на ночку, на день – да и отпусти с миром!

Вид города придал грузовику резвости, а вот и булыжник начался, и ворвались мы в древний княжий град, словно завоеватели, на полном на колесном ходу – и замелькали мимо кузова склоны крутые придорожные, и украинские хатки беленые, и деревья вековые развесистые, и смотрели на нас, встречаючи-провожаючи, жители здешние, и запахло-то молоком–жильем, а солнце уже почти совсем село.

Сумеречно было в дорожных пролетах между склонами, но все равно видно, что много жителей, и булыжник и деревья старинные, а потому так и думалось, что выедут сейчас из-за поворота витязи конные – и шарахнется в сторону грузовик наш, уступая им дорогу. Но ничего такого не происходило, только женщины в светлых платьях дорогу пересекали, а потом повыскакивали кое-где дома-коробки, и выехали мы на площадь. Грузовик остановился.

– Вон, гостиница, – показал шофер. – Вон, на той улице, второй, что ли, дом.

Спрыгнул я на пыльную площадь, принял поданный из кузова велосипед, расплатился с шофером и огляделся. Площадь, хотя и мощенная плиткой, была какая-то неметеная, остановились мы у дощатого сарая. Шофер приглушил мотор.

 

читать дальше