Поликсена

poliksena

Она сидела на листьях растения, похожего на малину, смело распахнув великолепные крылья, на светло-кремовом фоне которых с удивительным изяществом были нанесены тонкие темные линии и голубые и красные пятна. Оптимистический, гениальный в своей простоте рисунок… Неужели она, Поликсена?!

Был вечер, но в тучах появился просвет, и я вышел ненадолго из домика, в котором меня по­селили. Выглянуло солнце, наконец, ожи­вив эти горные заросли. Вдыхая аромат испарений, я поднимался по крутой каменистой дороге, потом свернул на узенькую мокрую тро­пинку, не ожидая в общем-то ничего, смирившийся уже с пресной реальностью, потому что дождь лил двое суток, не переставая, и тут…

Забываем, забываем, как богат земной, уныло упрекаемый нами мир! Как много непредвиденного и чудесного скрывается в нем до поры до времени, чтобы разом вдруг удивить, напомнить…

Да, бабочка существовала передо мной, и это было – напоминание. Затаив дыхание, я приближался к ней и, увидев в видоискателе фотоаппарата ее, ставший наконец резким и четким облик, нажал на спуск затвора. Потом чуть отстранился, передохнул, осторожно перевел пленку… Солнце тотчас скрылось, задернулось тучами, новые армады их все шли и шли с востока. Но было еще сравнительно свет­ло, и я рассчитывал сделать еще несколько снимков, тем более, что бабочка не улетала.

Она вдруг зашевелилась и сложила крылышки домиком. С испода крылья ее были тоже очень красивы, невероятно красивы сейчас, в серой мути, которая опять начала обволакивать сущий мир. Да, она была отблеском солнца, частицей, представительницей солнца здесь, на земле, когда само великодержавное Светило скры­валось. И она имела с ним непосредственную, не подлежащую сомне­нию связь, это ясно, и если бы не она, то, глядя вокруг, трудно было бы поверить, что солнце вообще существует, настолько все подернулось серой мутью. Но была, была бабочка – существовала!

Лишь три снимка успел сделать я сбоку, запечатлев ее – на пленке и в памяти, – а тучи с несолидной для их могущества торопливостью словно спешили загладить досадную свою оплошность, уничтожить все, все до одного отблески, притушить, закрыть, запре­тить, чтобы ничто, значит, не напоминало! Но поздно. Я успел. И уже не страшно было зловещее урчание грома. Ах, с какой радостью возвращался я в домик, бережно придерживая фотоаппарат.

Снял ее все-таки, снял! И к тому же – каюсь – взял ее с собой все-таки, хотя вообще-то я их не ловлю. Но тут ведь для того, чтобы определить поточнее – вдруг это все же не Поликсена? Увы, придавил ей грудку и взял, хотя если бы было солнце и удалось нафотографировать побольше, ловить ее я все же не стал бы.

Внимательно разглядывая ее, в который раз поражался я: почему? Почему и зачем столько красоты на крыльях бабочек? К тому времени уже немало лет занимался фотографированием мелких природных существ крупным планом, но все не переставал удивляться. Каким образом вообще создана столь великолепная, столь совершенная природа на нашей планете и для чего брошены мы, люди, в этот гармоничный, цветущий, прекрасно обходящийся без нас мир? Нам дана способность воспринимать его бесконечную красоту, верно, однако многие ли из нас пользуются этой возможностью? Мы мечемся в мелких заботах и страхах, бежим куда-то, не глядя вокруг, строим крошечные, ничтожные личные мирки, не поднимая головы, не различая даже того, что у нас под ногами и рядом. И хорохоримся, хорохоримся, тратя способности на всякую ерунду. И единственное, чему действительно научились – уничтожать. А между тем – вот же она, Красота! Иной раз прямо у нас под ногами…

Вокруг была Грузия. Я прибыл сюда неделю назад в качестве корреспондента одной из центральных советских газет. То есть я был «специальным корреспондентом» – писателем, посланным от газеты, – а заданием моим было, разумеется, не фотографирование бабочек. Заданием моим было знакомство и описание многодетных семей здешнего района со всеми вытекающими из их полезной для государства многодетности проблемами. И мы с ответственным секретарем здешней районной газеты несколько дней уже ездили и зна­комились, и это было весьма интересно, хотя не менее интересными были и непредусмотренные, случайные искорки впечатлений.

Ну, вот, например, рыдающие на солнце серовато-фиолетово-красноватые индюки, важно пасущиеся большими семьями на весенней травке. Рыдать они принимались дружно, когда я приближался к ним с фотоаппаратом наизготовку – и они смотрели на меня настороженно и недовер­чиво. Их явно мещанский, строго положительный ум не вмещал вероятно­сти моего чисто бескорыстного, чисто духовного приближения, а потому они разом вытягивали шеи с дряблыми красноватыми складка­ми и дружно рыдали – рыдали перед непонятным: ведь я не кормлю их и как будто не пытаюсь сворачивать им шеи – так зачем же, зачем? Ах, как они мне кого-то напоминали!

Или – морской песчаный, диковатый и захламленный пляж у поселка Хулеви, где район имеет выход к морю и куда в летнее жаркое время ездят местные жители, имеющие автомобили… Да, был, был все же один солнечный день, даже полтора, мы побывали в Хулеви как раз тогда, и я даже полежал ровно тридцать минут на солнце, подставив противно белую свою кожу лучам, нежась и отрешенно глядя на медленные плоские волны, лижущие серый песок с мелкими ракушка­ми и полуистлевшими, вынесенными зимними штормами ветвями и бревнами, которые доживали здесь свою земную жизнь – утратив, очевидно, дух, но сохранив еще тело, разлагаясь медленно, не принося этим никому беспокойства, а даже наоборот: давая приют всяким мелким мошкам, букашкам, зашевелившимся сейчас на ярком весеннем солнце. Вот же мудрость и хозяйственная щедрость природы – безотходное производство!

А заросли лавров, мандаринов и чая? Экзотика, сплошная экзотика! А цветущий, благоухающий рододендрон, броско-желтый, с удивительно изысканной формой цветков и аристократическим ароматом – неожиданным, потому что растет он здесь где придется, можно сказать, на любых задворках и даже помойках… И конечно сиреневые гроздья какого-то вьющегося, паразитирующего на больших деревьях, растения, выставленные напоказ с пышным бесстыдством… Это ли все не отблески, частицы живого Светила? Это ли не постоянное напоминание?

Нет, нет, хорошо мне – было! Несмотря на дождь, который, как гово­рят, всегда льет здесь в весеннее время, но это тоже хорошо, потому что способствует урожаю цитрусовых и кукурузы. Хорошо было мне ездить и ходить со спутником моим…

Да, вот и спутник мой тоже – Нодар Николаевич Шония. Удивитель­ный человек (все люди ведь удивительны, если внимательно смотреть!) – невысокий, коренастый, лет пятидесяти, округлый, мягкий мужчина, седеющий. Но в нем: в лице, в глазах, в движениях его – несомненные признаки нерастраченно­го еще детства. Особенно в глазах. Так взглядывал он иной раз на ме­ня, в таком ожидании радости и шаловливом озорстве – незапланированном, непредусмотренном! Не отблески ли это и в нем? Хотя и никло это – привычно и неизменно – под бременем неотложных дел… И все же думаю, что путешествие со мной было и для него неожиданным отпуском, от которого он, правда, в конце третьего дня – после наших упорных поездок по многодетным семьям – устал. Наступил «уик-энд», и на пару дней меня поселили в очаровательном домике для гостей.

Итак, жизнь снова засверкала красками для меня в этой весенней поездке в Грузию, радость жизни вернулась! Вновь понимал я, кажется, зачем явились мы в этот многоцветный многообразный мир и каковы истинные его ценности! Вновь – после довольно унылого зимнего периода в столичных каменных джунглях и тоскливых общений с рецензентами и редакторами советских газет и журналов… Радоваться надо, радоваться! Ведь есть чему.

Сама тема командировки тоже, разумеется, интересовала меня, хотя, видимо, не совсем так, как хотел бы редактор. Но я постараюсь, конечно же, постараюсь… Материал, собственно, уже собран, все записано, дома сооружу что-нибудь для газеты, хотя, если честно, мне не совсем понятно, чего от меня хотят. С одной стороны, тема, конечно же, социальная – рост рождаемости и все такое, а с другой – экзотическая: Грузия («Кавказ подо мною, один в вышине…»), красота горной южной природы, интересные по-своему люди…

Ну, вот например. Одна семья, где десять детей, и другая семья, где тоже десять детей. Две семьи, но какие же они разные! Одна – бедность, грязь, убогость, каменновековый какой-то быт, жалкие лица детей: «Зачем, мама, ты произвела нас на свет в таком безнадежном коли­честве?» Другая же семья совсем иная: красивая мать, худенькая, стройная, легкая еще на подъем, с черточками аристо­кратизма на как будто бы даже и нестаром лице. Да, да, удивительная женственность, удивительная теплота в лице Паши Петровны так и светилась! Интересно, что в полной мере передалась она одной из старших дочек – пышноволосой, строй­ной и застенчивой черноглазой Луизе, красавице, в которой – вот что важно! – нет никакого ломания, высокомерия, но зато есть, очевидно, достоин­ство истинное… Она вышла нас проводить после моего корреспондентского разговора с ее матерью и отцом. С нежной и робкой, застенчивой улыбкой на бледном красивом лице вышла она, и в руках у нее была ваза с яблоками.

Был вечер, и яблоки эти горели золотом – и не от вечернего солнца, как будто бы, а от того, что держала вазу в руках именно Луиза… Вот, вот, кстати, тоже несомненные отблески солнца, си­яющие и в пасмурный день! И, думаю, что если бы солнце в тот момент скрылось (а оно, вот совпадение, как раз выглянуло!) яблоки все равно горели бы в руках у Луизы, потому что сияние исходило даже не столько от них, сколько от лица Луизы, от стройной фигуры ее, облаченной в сиреневый костюм и черную модную водолазку, которая, несмотря на свои усилия, не в состоянии была скрыть еще два роскошных яблока, светящихся, кажется, сквозь черную ткань…

Отец же ее и других девяти – приземистый, строгий, седой, с густо-черными бровями, уверенный в себе, сильный мужчина. Михаил Бадурович Гогилава. Явно горд своим многоплодием, да ведь и дети все хорошо смотрятся – красивые все, не только Луиза, – отнюдь не несчастные, а главное занятие в семье – труд. Да, труд, разумеется, но еще больше понравился мне присущий всем детям отблеск свободы, этакая тепло­та и жизнь в глазах. Вот же главная суть! Жизнь души, а не только здорового тела. Чем не тема для очерка?

И вот еще тема: государство практически одинаково помогает (то есть почти и не помогает) и той, и другой семье, но какие же разные эти семьи! Так что дело, выходит, вовсе не только в материальной помощи государства, хотя она безусловно нужна. Пройдет такой материал в газете? Вряд ли…

Была и еще семья интересная – тринадцать… Когда считали для меня – я имена аккуратно в тетрадку записывал, – то сбились, насчитали всего лишь двенадцать. Кто же тринадцатый-то? Вспоминали, вспоми­нали все скопом, никак не могли вспомнить, я даже спросил: может, у вас все же двенадцать? Нет, сказал отец, Габриэл Гоциридзе, тринадцать, помню ж я. Сказал с уверенностью как будто бы, а на самом деле заметил я тень сомнения на здоровом и молодом сравни­тельно его лице (ему всего-то пятьдесят шесть)…

Стали опять перечислять аккуратно и, наконец, установили ошибку: не записали одну из тех, кто как раз при разговоре нашем присутствовал – девочку, Джульетту. «Какие проблемы у вас сейчас самые главные?» – спросил я папашу. «Главные позади», – ответил спокойно Габриэл Гоциридзе. Оно и правда, подумал я, младшей-то уже десять испол­нилось, а старшие давно все работают. «Вот проблема: машину хотим купить, а очереди никак не дождемся, – спохватился отец. – Потом у нас ведь очередь на «Жигули», а нам «Волгу» нужно, она побольше, на «Жигули», всех не посадишь, нас много…» Ничего себе проблема, подумал я. А Габриэл Гоциридзе, как выяснилось, когда-то парикмахером работал, вот и скопил, да и дети, надо сказать, все работящие – целый коллектив, бригада семейного коммунистического труда… Влияет тут материаль­ное? Влияет. Но в нем ли главная суть?

И все же рекорд по количеству детей побила семья Зарандия. Он – отец всех, Рамин, – познакомился с нею – будущей матерью-героиней, Лолой, – когда ему было сорок три, а ей едва девятнадцать. И… Вот они, имена: Нодари, Мери, Заури, Нели, Мишутка, Гено, Валерьян, Теймураз, Батломе, Карло, Тариэль, Кетеван, Гоги, Изольда, Мате, Автандил и Тинатин… Музыка! А получается сколько? Семнадцать! Значит, не ошибся я, всех перечислил. Одиннадцать мальчиков и шесть девочек! Сам отец умер недавно, не дожив всего лишь года до своего восьмидеся­тилетнего юбилея. Матери пятьдесят семь, бодра еще, несмотря на то, что шестнадцать раз была беременна и рожала – только одна двойня была у них, последние – Автандил и Тинатин. Отцу, Рамину, было тогда уже шестьдесят восемь лет…

Эта семья беднее, чем семья Гоциридзе, но в общем-то не так уж и страдают, все работают – на предприятиях, в совхозе или по дому, – а государство в сущности помогает так же, как оно помога­ет другим…

Каков же вывод? Необходимость труда, трудового воспи­тания в многодетной семье? Но ведь это само собой, это естественно, что в многодетной семье основа воспи­тания – труд, это как и везде. Но вот ведь и еще одна семья, к примеру, и, по-моему, не менее любопытная. Всего двое детей: сын и дочь. Дочь умерла недавно, а сын погиб на войне. Умер и отец, а мать живет теперь памятью своего погиб­шего сына – до сих пор, вот уже 39 лет, она ходит в черном. Дом превратился в музей, где по стенам развешаны фотографии сына, на столе разложены письма, приходившие с фронта, его личные вещи. Мать – хранительница музея и печальной памяти о войне, ее знают во всей Грузии, и в День Победы, 9-го мая, каждый год сюда съезжаются тысячи людей – почтить память погибших. На железных воротах железные буквы: «Амиран Латария. 1922-1943». Разве менее достойна эта семья?

Так о чем же все-таки писать мне в статье? Что выбрать?

…Каменистая тропинка спускалась к чистейшему говорливому родничку, выложенному белыми выщербленными известняками, а в густых кущах разнообразных кустарников и деревьев перекликались изредка, на­поминая о своем существовании, соловьи. Изредка, изредка – потому что и для них ведь сейчас не было солнца! Но бабочка была у меня, была! И хорошие мысли о командировке, что ни говорите, были тоже…

Домик, в котором я жил со вчерашнего дня, был тоже, кстати, великолепен. Деревянный, ажурный, голубенький, словно порхающий над обширным прудом меж вековых развесистых ив, увитый виноградом и осеняемый зарослями пятиметрового бамбука и пальм – домик, построенный, как мне сказали, для визитов самого-самого большого начальства. Ожидали года два назад самого Леонида Ильича, говорят, потому и построили срочно, но великий престарелый Генсек так и не собрался. А домик остался зато.

В самом домике, несмотря на изящную обстановку, тоже было сейчас по-осеннему мрачно и холодно. Однако теперь я не чувствовал мрака и холода, потому что было, было запечатлено уже яркое, несомненное нечто: солнечная яркая бабочка! Пасмурным днем, как это поется в песне, видел я синеву…

Темнело, хотя дождь так и не полил, я пошел отмывать ботинки к роднику. Скоро должна была прийти Луна. Да, я не оговорился, Луна в данном случае не небесное тело – оно-то как раз и не могло бы прийти из-за туч, – а вот Луна-женщина, Луна-грузинка с таким поэтичным именем и вполне человеческой, грузинской фамилией Кухалишвили должна была прийти непременно. Как она уже приходила вчера вечером и сегодня утром, приставленная директором цитрусового совхоза ко мне, чтобы приносить завтрак и ужин. И ударение в слове, означающем имя ее, было, в отличие от небесного тела, на первом слоге: Лỳна.

Итак, я ждал, когда придет Луна, а пока был один во всем домике и ближайших окрестностях, если не считать расхаживающего невдалеке сторожа, пожилого мужчину, тоже грузина, по имени Ваньчжа (так, по крайней, мере, звучало имя его в устах Луны) – добродушного, молчаливого, который обеспокоился, когда я ушел в горы и довольно долго, с его точки зрения, не приходил – он думал, что я заблудился. Даже крикнул он несколько раз – в молчаливые, подернутые серой мутью горные заросли. Я слышал крик, но не думал, что предназначен он для меня. Ему на радостях я тоже сказал, что сфотографировал прекрасную бабочку.

Отмыв ботинки в хрустальной воде ручейка – мутная, она все равно весело понеслась вниз по гладким камешкам в озеро, осветляясь на пути, – я вошел в домик, развернул пакетик с бабочкой. Еще полюбовался ею, даже Ваньчже показал, он подтвердил, что много здесь таких летает, отчего я окончательно успокоился. Убрал бабочку, вошел в свою комнату и включил теле­визор.

Шел хоккей – передача с первенства мира, – я посмотрел немного, на звук пришел и Ваньчжа, сел скромно в дверях. Однако игра была неинтересной, Ваньчжа, посидев молча, ушел. Я выключил телевизор, принялся листать свои записи. И, наконец, в гостиной за дверью послышался голос Луны. Признаюсь, услышав его, я обрадовался не слишком-то духовно – так, видимо, радовались собаки Павлова при знакомом звуке звонка. Но в следующий миг эмоции мои стали более возвышенными: был еще один голос, кроме голоса Луны, и тоже женский, кажется, совсем молодой.

Я вышел в гостиную.

И первое, что бросилось в глаза – молодая девушка. Откуда она? Я раньше ее здесь не видел.

Что меня удивило сразу: очень похожа на русскую: почти русые, хотя и недлинные волосы, серые глаза, тонкие брови и нос тоже небольшой, ровнень­кий, чуть-чуть вздернутый, как у хорошенькой русской. И странность была в том, что говорила она по-русски трудно, с явным грузинским акцентом, что так не вязалось с внешностью. Очень приятная была у нее улыбка – приветливая, светлая, обнажающая белые ровные зубы и демонстрирующая аккуратные ямочки на щеках. Да, просто очаровательная улыбка, что сама она наверняка знала, ибо улыбалась смело и часто, глядя прямо в глаза. Хорошая улыбка!

А вообще-то исходило от нее сияние. И если бледная Луиза – та, что с яблоками, – тоже сияла, но была она все же чисто здешней девушкой, иноземкой для меня, так скажем (как и милая женщина лет сорока Луна Кухалишвили), то эта сероглазая со вздернутым носиком тотчас же показалась мне заброшенной сюда с любимой моей ситцево-бере­зовой родины. Землячка, почти сестра.

– Как тебя зовут? – спросил я, почему-то волнуясь.

– Тодо, – сказала она, напряженно и твердо произнося первый согласный звук, как почти все грузины, почему я и услышал именно Тодо, а не Додо, как было на самом деле. И изумился несоответствию ее имени русской внешности.

А еще, по привычке, закрепил условную связь имени с чем-нибудь, чтобы не ошибиться и не обидеть. И это что-нибудь оказалось почему-то «тодес», то есть «спираль смерти» в фигурном катании. Странно однако…

И тотчас вспомнил я почему-то про бабочку, взял пакетик, развернул его и показал Додо и Луне.

– Смотрите, какая прелесть, правда? Я ведь их собирал когда-то, а сейчас просто фотографирую.

– Я таких видела. У нас много таких летает, – сказала Додо
с очаровательным своим грузинским акцентом, взяв осторожно пакетик и разглядывая мой счастливый трофей, а я обратил внимание на ее совершенно еще детские руки с обгрызенными ногтями, и эта подробность меня почему-то очень растрогала.

На вид ей было лет восемнадцать, и держалась она поначалу как-то диковато, натянуто, хотя и раскованно в то же самое время. Но раскованность была не совсем естественной, нарочитой, фактически тоже детской, что, опять же, только усилило мою внезапную и явную симпатию к ней.

На самом деле ей оказалось семнадцать. Десятиклассница, кончает школу в этом году – это выяснилось, когда мы уже сели за стол, великолепно сервированный Луной при помощи Додо. И зелень была на этом столе – лук, цицмати и кинза, – и мясо, и курица жареная, и жареная картошка. А еще весело водрузила Луна на богатый наш стол сразу три бутылки – одну водки и две сухого вина.

– Зачем так много? – спросил я.

Но Луна только добро и застенчиво улыбалась.

Я вообще-то не пью, если только сухого, да и то редко, но тут как было не выпить. И мы подняли рюмки, и предложила Луна тост по грузинскому обычаю за мое здоровье. И с удивлением уви­дел я, что Додо выпила рюмку водки запросто, хотя и морщилась, но выпила до самого донышка. Пришлось, значит, и мне.

И как-то так получалось все у нас дружно и весело за этим столом, сердечно и хорошо… Луна вообще добрая очень женщина, это написано на ее лице, в улыбке проявляется, очень милая жен­щина, только вот грусть постоянная, это я в первый же день заметил. Полноватое темноглазое, слегка горбоносое лицо, на котором застыла жажда долго и тщетно ожидаемой радости – так казалось мне. Ну, а Додо…

Да, за столом выяснилось, что у Додо русская бабушка, а потому аккуратный задорный носик ее и большие серые глаза с длинными темными шелковистыми ресницами, и русые волосы – это, конечно, бабушкино наследство. И должен признаться: наследство это нравилось мне все больше и больше.

– Оставьте ваш адрес, – сказала Додо после второй, кажется рюмки. – Мы вам осенью мандаринов пришлем.

А вообще она будто бы совсем не пьянела, только чуть-чуть хмурила свои тонкие брови, этак сосредоточенно, и взгляды на меня бросала изредка, но чувствовал я, как словно нити между нами протягиваются и будто магнитом тянет меня к этой девчонке. Смотреть на нее, слушать ее было одно удовольствие.

Луна позвала Ваньчжу, он приветливо выпил с нами, хотя сел не за стол, а около открытой двери, потому что смотрел одновре­менно телевизор, который стоял в соседней комнате и который он все же опять включил. Слово за словом, я рассказывал о своей поездке, о многодетных семьях, спрашивали о Москве, в которой никто из троих пока не бывал, я отвечал, потом стал объяснять, почему фотографирую бабочек, да и не только бабочек, а вообще красоту. Сказал, как всегда, что это, на мой взгляд, самое ценное в жизни и разразился, конечно же, комплиментами в адрес Додо… Она сияла, она светилась, молодая жизнь так и искрилась в ней, а еще я сказал, что вижу в ней что-то родственное – моя красивая бабушка в девичестве была на нее похожа…

Потом то ли Ваньчжа, то ли Луна, кто-то из них пошутил, что Додо, мол вовсе не к чему идти домой, раз она моя родственница, ведь тут в комнате вторая кровать… Погода плохая, завтра воскресенье, в школу Додо идти не надо, а мне одному здесь спать скучно и холодно. Да я ведь, к тому же, и гость.

Все смеялись весело, а Ваньчжа добавил, что Додо вообще-то взрослая уже девушка, совершеннолетняя (у них это, оказывается, в шестнадцать), а почему бы ей на самом-то деле не переехать, к примеру, в столицу, раз родственница? Тем более, что я сказал ведь уже, что неженат…

Шутки шутками, но видел я, что Додо все больше хмурится как-то напряженно, а шутки Ваньчжи и Луны ей нравятся, и смех ее становится нервным. Ах, Додо, милая девочка, думал я уже весело (хотя почему-то и с грустью), с какой приветливой внимательностью смотришь ты в открытый перед тобой мир, как искренне воспринимаешь жизнь! Надолго ли?… Шутки шутками, но я явственно ощущал, как словно незримые нити протягиваются между нами – мною и этой очаровательной семнадцатилетней девчушкой, – и взгляды, которые она на меня вдруг бросала, проникают в самую душу, и сердце мое, игнорируя разум, колотится гулко, и ком в горле растет.

И ей же Богу, не в том было дело, что мы выпили. А в том, что я вот здесь, сейчас, в сердце Грузии, и слева, совсем близко хмурится сосредоточенно и смеется очаровательная семнадцатилетняя Додо, и смотрит на нас, улыбаясь, добрая Луна, и Ваньчжа шутит с искренним добродушием, а рядом с нашим домиком – бамбук и пальмы, и горные заросли, и бабочка осталась в моей памяти, в пакетике и на пленке, а за густым пологом туч там, в вышине, светят вечные звезды, и вышла на ночную прогулку луна, неся на холодном, печальном лике своем отблеск горячего солнца! Вот в чем было дело! Золотые минуты…

И еще: не в этом ли – не в таком ли вот веселом бесстрашии радости – как раз и заключен тот самый, так тщательно выискиваемый нами смысл? – радостно думал я. Что-то я должен сделать сейчас, как-то продлить…

И встал вдруг со своего стула у двери и отправился куда-то Ваньчжа, а за ним вышла и добрая Луна. Мы с девочкой остались вдвоем…

Сейчас, вспоминая, конечно же, фантазирую я: могло бы? В фантазиях очень даже! И не было во всем том никакого подвоха, думаю, хотя теоретически он мог бы конечно быть. Ведь я журналист из столицы, мало ли, что я о них обо всех напишу, бывали случаи, когда организовывали местные власти подставы для журналистов – на всякий случай. И чтобы проверить. Но нет, нет, в тот раз – не было! Даже оскорбительным было бы думать так! А Луна и Ваньчжа просто поддались атмосфере – возможно, даже услышали, ощутили мысли мои, – к тому же с самого начала заметил я, что оба они слега неравнодушны друг к другу. Вот и вышли оба, чтобы и нас с Додо оставить на какое-то время и самим, так сказать, тет-а-тет оказаться, думаю. Добрые люди… А для меня словно призывный звук трубы прозвучал. Но…

Додо потупилась и как-то напряглась тотчас, когда вышли Луна и Ваньчжа, а я ощутил, что горло мое пересохло и сердце заколотилось в смятении. Господи, промелькнула мысль, неу­жели это возможно? Неужели, неужели… Что именно возможно в такой ситуации, я, конечно, не представлял, но что я обязательно должен сделать что-то, сомнению не подлежало. Но что? Это я теперь, вспоминая, фантазирую и могу моделировать что-то. А тогда…

Луны не было минуты три, мы с Додо сидели неподвижно и молча, секунды летели, а я был смущен и растерян. И просто зримо, наглядно, с глубоким прискорбием я ощущал, что золотое время уходит, истекает, иссякает, словно песок в песочных часах, но в голове у меня было пусто, совсем, совсем пусто. Черт побери…

Наконец, Луна вошла, села за стол, а я никак, никак не мог выйти из состояния странного ступора. Но Луна, взглянув на нас тоже как-то странно, вышла опять.

И тут уже, не рассуждая, не мучаясь, во внезапном порыве я вдруг неожиданно для самого себя пробормотал:

– Тебя поцеловать можно?

– Можно… – вся в трепете тотчас ответила девочка.

О, Господи, неужели… Вот он, «тодес»! И я встал со своего стула, шагнул к ней, тотчас встала и она, повернулась ко мне лицом – и я прикоснулся к послушным ее губам, оглушаемый биением собственного сердца, и почувствовал грудью ее совсем недетскую грудь, и ощущал бурное биение ее сердца. Это было мгновенное, сумасшедшее какое-то слияние, и души наши, казалось мне, тотчас тоже как бы соприкоснулись, как и губы, слились. И вспыхнуло, наверное, сияние вокруг нас…

Только бы не вошла Луна!

Но чуть-чуть мы успели. Я сел. Девочка тоже села. Голова моя шла кругом, сладость была во всем теле, сердце чуть ли не грохотало, Но что же дальше, дальше-то что?

Она потупилась, сидела неподвижно и тоже явно была взволнована. Боже мой, но ведь она же совсем девчонка, больше, чем вдвое моложе меня, и я, получается, как бы пользуюсь своим положением столичного корреспондента. К тому же – в Грузии все происходит, где горячий народ. Но… Разумеется, я по-прежнему понятия не имел, что делать дальше…Но…

Да, представьте, я ощущал, что произошло что-то хорошее и произошло правильно, чуть ли не в самом небе произошло даже! Можно сколько угодно посмеиваться и осуждать, но я искренне считаю, что нет в природе нашей ничего серьезнее, чем то, что вот так вдруг возникает внезапно… Эта тайна мужского и женского…. Да что там говорить – мы все появляемся на свет в результате этого самого! А для меня, ко всему прочему, нет ничего более уважительного и ценного, если…

Вошла Луна и сказала, что уже поздний час. И как-то вдруг буднично ясно стало, что всем пора по домам. Быстро убирали со стола Додо и Луна, а я по-мальчишески неприкаянно ходил из комнаты в комнату, волнуясь и опять совершенно не представляя, как надо себя вести. Птица-Счастья – или Бабочка-Счастья? – была, кажется, все еще здесь, но…

Додо, казалось мне, вела себя, как ни в чем не бывало, держалась опять как-то по-детски раскованно, хотя и бросала иногда взгляды, от которых сердце мое начинало бешено колотиться. А уходя сказала, чтобы я дал свою рубашку постирать, потому что на ней то ли от закуски, то ли от вина, осталось небольшое пятно. Я снял рубашку и дал. Они ушли.

О, Боже, неужели все было просто так, отчасти даже и во хмелю, неужели жизнь наша – постоянные мелкие хлопоты, страхи, а настоящее где-то там, за тучами, и солнце лишь изредка бросит свой луч, а тучи уже тут как тут, и мы постоянно чего-то боимся, а жизнь наша тем временем уходит, уходит…

Правда, перед уходом мы договорились все же, что завтра… Ведь было все это в субботний вечер, а завтра мы с сопровождающим моим (на четвертый день мне дали уже другого сопровождающего, сравнительно молодого человека, холостяка, такого же, как и я) собирались устроить день отдыха и поехать в Хулеви, к морю. Звали его Олеко, но он почему-то представился мне как Алик, так я и звал его, хотя Олеко, согласитесь, было бы лучше. И вот в воскресенье собирались мы с Аликом… Конечно, если позволит погода. Так что… Сердце замерло, когда я предложил уходившей Додо поехать завтра с нами, и она обещала.

И словно солнце вспыхнуло, когда я представил, как мы будем загорать на песке на солнце завтра, а возможно и плавать вместе в море, и заплывем подальше от всех…

Правда, погода…. Господи, ведь не может быть, чтобы тучи сыграли с нами столь злую шутку!

Но оказалось – может. И даже очень. Едва открыв глаза утром, я увидел, что льет нудный дождь, и услышал, как противно шипят заросли бамбука от ветра. И стало мне так грустно, что трудно и передать.

Наконец, под моросящим дождем пришли все-таки Луна и Додо, а с ними подруга Додо, десятиклассница Лали – черноглазая, черноволо­сая, круглолицая грузинка. Я сразу заметил, что Додо надела белую тесную водолазку, которая уважительно подчеркивала неоспоримое женское достоинство этой милой девочки. Женщины принесли выстиранную и выглаженную мою рубашку, которую взяли вчера, и Луна сказала, что стирала и гладила ее для меня Додо собственноручно.

Но… Неузнаваема, неузнаваема была моя девочка! Конечно, у нее болела голова после вчерашнего, конечно, действовала погода. Очаровательная улыбка лишь изредка вспыхивала на милом личике, но и она, увы, была не столь све­тящаяся, как вчера. Отблески, конечно, отблески, но очень уж приглушенные.

Приехал на своих ярко-красных «Жигулях» Алик-Олеко, демонстрируя всем нам свой гордый орлиный профиль красивого холостяка. Он тотчас обрадовался, увидев Додо и Лали, но ехать немедленно в Хулеви было, конечно, нельзя – дождь моросил и дул холодный ветер. Может, наладится через несколько часов?

Делать в домике было решительно нечего – хотели поиграть в карты хотя бы, а карт не было, – и добрая Луна пригласила нас к себе. Мы сели в ярко-красные «Жигули» Алика и за две минуты спустились от романтического домика в зарослях к стандартным постройкам цитрусового совхоза, в одной из типовых квартир которого жила моя кормилица.

В квартире у Луны было просторно, но очень пусто. Шкаф, стол, несколько стульев. Однако на подставке стоял новый проигрыватель, а в углу – телевизор с большим экраном. Технические эти новшества казались неуместными здесь, они тоже были словно осколками, отго­лосками чего-то. Все это размещалось в одной просторной комнате. В другой, не менее просторной, почти посередине стояли две крова­ти, а у стены примостилась железная печь с трубой – в годы войны такие называли «времянками», или «буржуйками».

Как только мы вошли, Луна включила телевизор, но там по обеим программам шли какие-то «производственные», совсем не воскресные передачи, тогда Луна включила проигрыватель и поставила пластинку. Додо и Лали ушли на поиски игральных карт, а Луна, очень обеспокоенная тем, чтобы нам с Аликом не было скучно, порылась в шкафу и, на­конец, положила перед нами альбом с фотографиями. С интересом открыл я его, надеясь увидеть наконец то, что составляет истинную жизнь этой доброй женщины и, может быть, суть ее души.

Альбом был переполнен фотографиями, которые не наклеенными ле­жали меж страниц. Главным образом групповые снимки, где была запечатлена Луна со своими знакомыми или знакомые Луны без нее. Или одна Луна. Наконец, на одной из фотографий я увидел Луну вдвоем с мужчиной.

– Муж? – спросил я.

– Нет, знакомый, – с застенчивой и печальной улыбкой ответила Луна.

Потом я обратил внимание на то, что почти все ее фотографии сняты в одно и то же время, на одном курорте. «Фото Гугула» – сто­ял «лейбл» на многих из них, причем слова «фото Гугула» да еще с пышной эмблемой в стиле рококо занимали чуть ли не половину сним­ка. Да, неведомый Гугула упорно стремился увековечить в сердцах и умах потомков имя свое. Еще одна эмблема, поменьше, скромно свидетельствовала: «фото Миша».

Мужа, как выяснилось, у Луны не было, не было и детей, но зато она работала в детском саду, где возилась с двадцатью пятью трех-четырехлетними малышами…

Вернулись Додо и Лали с картами, мы вчетвером поиграли не­много, пока Луна старательно готовила для нас чай. И по тому, с какой тихо-завистливой грустью Луна смотрела на нас и как искренне переживала она наше невезение с погодой, я окончательно убедился, что позвала она вчера Додо в мой домик исключительно по соображениям своей нерассуждающей доброты.

А Додо, солнечная вчера Додо, «родственница» моя, была совершенно неузнаваема! Теперь – не вчера, а теперь! – она словно бы играла какую-то роль, пропала очаровательная мягкость ее, голос стал отрывистым, резким, к месту и не к месту она повышала его, с удивлением я взирал на нее и видел жесты, ужимки, наверняка подсмотренные у взрослых капризных женщин, они так не шли ей. Да, без солнца и цветы сжимаются, блекнут (и бабочки). «Если хотите составить выгодное пред­ставление о прекрасном нашем мире, смотрите на него при свете солнца», – хотелось бы пожелать пришельцам. Но что же, что же делать, если солнца-то нет?

Грустным был этот день, так не похож он оказался на ожидаемый. В Хулеви мы все-таки ездили – Додо, ее трехлетняя сестричка Майко, Лали, Олеко и я, – подъезжали к морю, которое сегодня тоже было совершенно неузнаваемо: желтое, болезненное, с беспорядочными волнами и клочьями пены, которые срывал ветер. И дождь моросил без перерыва, и было холодно. Что в этом яростном разгуле стихии маленькие наши тела?

Тучи, опять мерзкие, враждебные тучи – как с бабочкой! – и что же я мог сделать теперь против них, милая, милая Додо?

Поспешно все мы уселись опять в ярко-красные «Жигули» Олеко и поехали назад в струях дождя, а Додо и Лали и сестричка Додо Майко ежились на заднем сиденье, и о чем-то Додо без конца говорила с Аликом по-грузински, а голос ее был отрывистый, резкий, он совсем не нравился мне. И явственно ощущалось, что та душа, которая вчера так нежно соприкоснулась с моей, далеко, далеко…

Я посмотрел на Алика и увидел его гордый орлиный профиль и подумал почему-то в который раз, что жить в этом многообразном мире, несмотря ни на что, прекрасно. Только вот солнца, солнца хотелось бы, солнца! А его нет… А нам сейчас оно так нужно! Боже, Боже, сделай же что-нибудь!

На обратном пути Алик завез всех нас в ресторан – пришло время обеда, – и мы чудной нашей компанией заняли отдельный кабинет, а когда еще только входили, то на пороге встретился знакомый Алика, моложавый, очень красивый грузин лет пятидесяти с гаком.

В светлом костюме, импозантный, с длинными пушистыми седыми баками, он сказал в первую же минуту нашего знакомства:

– Старость – это плохо. Это очень плохо – старость.

И в светло-карих глазах его, которые все еще упорно раздвигали сети морщин, светилась искренняя и, как ни странно, детская печаль.

– Ничего в ней хорошего нет, в старости проклятой, – повто­рил он на прощанье и подал нам с Аликом руку и с завистью смот­рел на нас и особенно вслед скрывшимся уже в ресторане девушкам нашим.

Алик заказал три бутылки сухого вина, но девушки пить не хотели, Додо даже поморщилась с отвращением. Потом все-таки выпила полстакана. Упросил зачем-то Алик и Лали. С трудом, с опаской Лали отпила из стакана, и почти тотчас же произошла удивительная и прекрасная метаморфоза. Застенчивое, грустное, стертое какое-то лицо Лали вдруг вспыхнуло и зацвело, а черные глаза лукаво и лас­ково засверкали.

– Первый раз в жизни пила, – с трудом подыскивая русские слова и преодолевая грузинский акцент, сказала она мне.

А во мне чувство неловкости за это «совращение» боролось с другим чувством, более сильным – благодарности. Отнеслись ко мне, столичному корреспонденту, по-человечески, и не в первый раз я отметил это, не в первой командировке своей в одну из союзных наших Республик. Везде – люди, главное будь человеком ты, и все будет в порядке… Но вот Додо, Додо… Как понравилась мне вчера очаровательная эта девочка с почти русской внешностью, как вспыхнуло солнышко, но что же теперь… А ведь послезавтра в полдень я уезжаю.

Наконец, мы закончили трапезу (одна полная бутылка осталась) и опять сели в машину, а я по-прежнему с удовольствием наблюдал за Лали. В ресторане она еще пыталась справиться с непривычным и в машине сначала тоже, а потом вдруг широко, весело улыбнулась и ска­зала:

– Теперь мне хорошо.

А Алик-Олеко мчал свои красные «Жигули» по шоссе, едва дотрагиваясь до руля, а когда запели грузинскую песню – первой запела по-грузински Додо, хотя и сохраняя на лице прежнее, скучно-строгое выражение, – Алик от души подпевал и в такт песне постукивал по рулевому пластмассовому кругу мчащейся на полном ходу машины. И видел я в нем не какого-то деятеля по снабжению, кем был он в рай­онной административной системе, а – бесстрашного лихого джигита. И хотелось сумасшедшую и опасную скорость машины сравнить с головокружительным, ветру подобным и тоже опасным скачем коня. И все-таки грустным, грустным было это сравнение…

Покатались мы так немного под непреходящим дождем и вернулись в холодный домик, вечером опять поиграли в карты, а потом телевизор смотрели…

Увы, ничего подобного вчерашнему так и не состоялось.

На другой день мы с Аликом ездили еще к одной удивительной женщине – Герою Социалистического труда, знатному чаеводу. Она, как практически все известные мне знатные труженики, оказалась живым, внимательным человеком и ничто человеческое не было ей чуждо, только вот времени на это всегда не хватало.

– Что-то грузинский чай неважным стал, индийский все ищут, – сказал я. – Солнца, что ли, мало в Грузии?

– Да нет, солнца хватает. Вот только слишком торопимся, —
ответила знатный чаевод и улыбнулась.

– Что значит «торопимся»? – спросил я все-таки.

– Да ведь план у нас. Не о чае думаем порой, а о плане…

Вечером все же пришла после школьных уроков Додо, приехал проводить меня Алик и Нодар Николаевич, но опять не склеивалось у нас, и Додо была чужой и скучной. Ныло у меня сердце, мучительно искал я какую-то счастливую минуту, чтобы… Не складывалось. А потом пришлось внезапно ехать на прием к первому секретарю райкома, потому что – как сказал приехав­ший от него человек – завтра утром он не сможет меня принять, а мне повидаться на прощанье с начальством необходимо.

– Вы довольны поездкой? – спросил первый секретарь, крепкий, грузноватый мужчина, еще молодой и голубоглазый.

– Очень доволен, – ответил я искренне.

– Иметь много детей – это хобби жителей Хоби, – доброжелатель­но пошутил он, имея в виду райцентр Хоби, и провожая меня до дверей своего кабинета. – Вот я и заголовок придумал для вашей статьи, а? – добавил он, улыбаясь и не подозревая, что очерк-то мой как раз могут и не напечатать в том виде, как я хочу, хотя я и попробую.

Я не журналист, я писатель. И не обязательно напишу именно то, что нужно газете, – я им так и сказал, – мне важнее то, что увижу я своим «невооруженным» взглядом. Они согласились, и я считал себя вправе именно так и писать. В частности – и о бабочке…

Да, лет пятнадцать к тому времени – пятнадцать! – занимался я фотографированием ма­леньких крылатых созданий и давно уже мечтал встретить, в частности, именно такую бабочку, удивительную затейливым и пестрым рисунком своим – Поликсену! Но не ожидал встретить ее здесь, сейчас, в период весенних кавказских дождей, в тот короткий погожий просвет в конце дня.

Но – встретил!

…А каждая бабочка, между прочим, прежде, чем стать крыла­той, прекрасной и беззаботной, влачит упорное существование в ста­дии толстой неповоротливой гусеницы, которая только то и делает, что с утра до вечера ест – трудится, набирается сил на будущее. И лишь пройдя эту долгую, мучительную, но необходимую стадию жизни, она выбирает тихое местечко и там, покрывшись хитиновой броней кукол­ки, фактически умирает… Да-да, тело гусеницы внутри куколочного саркофага почти все распадается на отдельные клетки, которые, подчиняясь таинственному закону, начинают группироваться в новое существо, и это новое, хотя и имеет со старым несомненную связь, однако же вряд ли помнит многотрудные, полные опасностей прошлые будни. И недаром древние греки сравнивали окукливание гусеницы со смертью влачащего нелегкое земное существование человеческого тела, а вылет бабочки – с вылетом прекрасной крылатой души. Психея – очарователь­нейшая богиня, девушка с крыльями бабочки… А у нас? Антон Павлович Чехов писал с грустью, что у людей ровно наоборот – начинается как раз с бабочек, а потом…

Уезжал я из Грузии, оставляя Додо, но увозя все же бабочку, а точнее – трупик ее и не проявленную пока что пленку. Написал Додо прощаль­ную записку с телефоном и адресом и передал с Луной ее и букет рододендрона, пообещав, что пришлю фотографии обязательно, и сказав, что если Додо когда-нибудь будет в Москве, то…

Но проявив в Москве пленку, разглядев как следует слайды и трупик бабочки, справившись с определителем, я обнаружил, что это все же не Поликсена. Близкая родственница ее, очень красивая, с красивым именем Алланкастрия. Но все же не Поликсена.

Очерк я написал. Но его так и не напеча­тали – «социальности» и рассуждений о необходимости как можно более активного деторождения в период развитого социализма в моем очерке не хватило. Мысль моя главная была в том, что не в количестве дело, а в качестве, не в материальности, а в духовности. То есть не «Будет хлеб – будет и песня», а – наоборот: «Будут песни хорошие – будет и хлеб». О бабочке и о Додо не упоминал, конечно, но и это не спасло.

– Социальности мало в вашем очерке. Социальности! Не на то вы обращаете внимание, не на то! – с раздражением сказал редактор. – Переписать надо бы…

Переписывать очерк я не стал, зато написал рассказ. Напечатают ли его, я тоже не уверен. Но – написал.

Так что обманул я, выходит, ожидания гостеприимных хозяев, о чем искренне сожалею, однако вины своей, ей-богу, не ощущаю. Неловко мне перед Нодаром Николаевичем, перед Аликом, перед отцами и матерями многодетных семей, перед секретарем райкома, перед Луной, Лали и, конечно же, перед Додо. Неловко… Но как объяснишь им, что не согласен я с требованиями редакции и вообще со многим в нашей убогой жизни, не согласен. Божье – Богу, а кесарю кесарево, я понимаю. Но не слишком ли многого хочет кесарь?

Фотографии Додо я напечатал и отослал, но ни обещанных мандаринов осенью, ни письма от нее так и не получил… Увы.

Вот так и пролетело десять дней моей жизни в далеком грузинском городке и окрестностях, но оставили они след в моей памяти все же незабываемый. Пусть не Поликсена, а Алланкастрия, пусть тучи и дождь, пусть так и не напечатали мой очерк, а потом и рассказ, пусть Додо не ответила на мое письмо, пусть! Но были счастливые искорки, и я их помню! Правда, очень хотелось бы, чтобы были искорки и у Додо!